Возвращённые метафизики: жизнеописания, эссе, стихотворения в прозе - Зорин Иван. Страница 10

Искусство, культура, философия

Уайльд, подхватывая голос Ренессанса, определил искусство как кривое зеркало, в котором угадывается правда. С ним нельзя согласиться. Это, скорее, лицедейство, которое противоречит божественной простоте. Великие полотна писали ничтожные лицемеры, гениальные строки - мелкие греховодники. Праведнику не подняться выше молчания, истина сладкозвучнее в устах лжеца.

Мифы уготовили Орфею вместо Олимпа Аид, слухи не посадили создателя Ватикана рядом с гражданином Ассизи. И это понятно: кривой рог трубит громче прямой свирели, биографы всегда разочаровывают. Язычник Эгиль слагал висы между убийствами, Дюма тиражировал романы вместе с поваренной книгой.

Культура - это горстка мифов, кучка идолов и собрание жрецов, это мириады эпигонов и сонмище безразличных невежд. Её формы причудливы, как наросты льда, и столь же произвольны. Быть может, это оттиски с одной вечной Культуры, таинственной и загадочной, как сфинкс, небесного архетипа, который искажается земной плотью?

Рукотворная, культура всегда замкнута. Х цитирует Y, Y ссылается на Х. О тех, кто слышит иную музыку, молчат. Чтобы быть современником, нужно разделять интерпретации времени. И вековое торжество Платона или Гегеля означало прежде всего диктатуру вкуса, ибо гении навязывают стиль, эстетику, ракурс. Главенствуют не логика Аристотеля, но аристотелев склад ума, не шопенгауэрова воля, а воля Шопенгауэра. Смена философских систем подобна кружению времён года, спорить об их достоинствах - всё равно, что судачить о моде.

Осознание этого свело философию к истории философии. Теперь нет нужды в словесных хитросплетениях: мир утратил интеллектуальную доверчивость, силлогизмы в нём отступили перед образами экрана. Богословам не нужно больше рисовать ад - его можно показать.

Горе тем, кого незатейливые слова пугают больше!

12 октября 2000

«Всякая истинная история, - замечает Кроче, - есть современная история». И действительно, прошлое интересует нас только как настоящее, минувшее волнует близостью к текущему. Разбираясь в истоках мгновенья, мы видим тысячи его рукавов, обнаруживаем разбросанные всюду стрелки его предпосылок. Так двенадцатое октября, которое стоит сейчас на дворе, распадается на бесконечную сумму времён. Его наполняют все предыдущие события, все прошедшие числа. Среди них и двенадцатое октября, когда миллиенаристы тысячного года ждали апокалипсиса, а по городам выли волки, и двенадцатое октября, когда истекали последние месяцы язычества. Всё проходит, и всё возвращается. Нет большего лукавства, чем календарь, мы ходим не вперёд, но по кругу. И сегодня Парис соблазняет Елену, и сегодня в шестом часу вечера распинают Христа.

Средневековые реалисты представляли вещи отражением небес, земное - зеркалом сакрального. По их мнению, время не приближает и не удаляет. Меняя эпохи, оно лишь переводит с языка на язык вечные истины. Значит, любое высказывание - это цитата, постижение мира - перебор метафор, а удел философии - переформулировка.

Блуждая в хаосе декораций, зажатые в освещённом пятне сиюминутности, мы на сотне языков произносим одну истину - вечную загадку мира.

Эхо одного сравнения

Называя литературу грёзами, Борхес повторяет старую аналогию. С ним согласились бы Колридж, галлюцинировавший наяву Флобер и китайский автор «Сна в красном тереме». «Во множестве сновидений, как и во множестве слов, много суеты», - подчёркивает то же сходство Екклесиаст. И действительно, сны - это осколки сюжетов, которые склеивают в истории, это хаос фрагментов, из которых выстраивают мозаики. Но кривые лабиринты снов отражают мир куда основательнее искусно сплетённых метафор и хитроумно подобранных силлогизмов.

Малларме, вслед за каббалой, уподобляет мир книге. «Подобен сну круговорот бытия», - откликается на его мысль Шанкара, и эта параллель глубже. Если книга передаёт видимую часть Вселенной, то сны - невидимую. Они опровергают пространство, ломают барьеры времени, в их груде можно пасть сражённым стрелой, быть изрубленным кривой саблей кочевника, а потом скакать по степи, можно кричать от ужаса на Голгофе, воскреснуть и опять быть убитым - под Курском или на гильотине; можно петь божественные псалмы и оказаться пером у бездарности, обладать силой молота и чувствовать боль наковальни. Как башня Мерлина, ночная пора делает иным - постигшим цель, встретившим друга, - сны и литература одинаково лживы. Но сны могущественнее, они позволяют ощупывать монету целиком - быть демоном, ангелом, безумцем, Богом, мертвецом или рождественским морозом. Река событий обтекает в них островок «я», и путешествие не отдаёт фальшью литературных приёмов, не смазывается географией, скукой паломничества, немощами тела, в каждое мгновенье «я» присутствует и безоговорочно верит. «Мы знаем вещи лишь в сновидениях, а в действительности ничего не знаем», - выражает эти настроения Платон.

Сны делают беззащитным. Многие боятся засыпать, им страшно расстаться со своим маленьким, страдающим «я». Их невроз из разряда танатофобий. Кошмары снимают шестую печать, время становится в них горстью сыплющегося на ветер песка, а пространство сворачивается, как свиток. Однако и смерть - это разделение пространства и времени. «Сны, эти маленькие кусочки смерти, как я ненавижу вас!» - восклицает По.

Лазейка в смерть, сны, точно синяя стрелка, на что-то смутно указывают. Кем ты окажешься, разорвав их кокон, перейдя последнюю черту, вопрошает мировая литература и этим вносит заключительный штрих в древнее сравнение.

Змея

В античном мире самоидентификация диктовалась принадлежностью тому или иному сообществу - греческому полису, союзу варваров или Римской Империи. Вождь олицетворял историю, император часто был и верховным понтификом, государство превалировало над религией. Эдикт Каракаллы, предоставивший всему населению Империи римское гражданство, разрушил государство больше всех проигранных сражений. Смешение языков привело к тому, что роль лакмусовой бумажки взяла на себя религия, и мир разделился на христиан, мусульман, иудеев, манихеев, зороастрийцев и язычников, к которым относили последователей неразвитых религий. Началась борьба императоров и пап, Креста и Полумесяца, межконфессиональные войны в христианстве и исламе. Затем восторжествовал принцип «cujus regio, ejus religio» *11, религиозный индикатор уступил место национальному, накроившему в одной Европе полсотни государств с чётко очерченными границами. Бесконечная территориальная грызня вылилась в апофеоз Мировых Войн. Сегодня эти границы размыты банковским счётом, этническое отходит на второй план. Глобализация, объединённая Европа, миграция в масштабах Великого переселения народов, масскуль-тура как усреднение национальных культур. Бог умер, остались транснациональные компании! И мы, похоже, переживаем эру постиндустриального феодализма. Под маской рыночной экономики вернулось Средневековье с его сюзерено-вассальным правом, доминирующим над этническими устремлениями, с принципом: «Кто платит, тот и владеет!» Сегодня где хорошо, там и родина, и каждый, точно футболист, выставленный на трансфер, радуется, когда его покупает богатый клуб, ведь самому ему безразлично, за кого играть. В результате утраты этнического заключаются династические браки, возрождается профессионально-цеховая система: международная политическая тусовка, кинематографический интернационал, межконтинентальные связи в искусстве и литературе. Сложившиеся в Новое время по принципу общности языка, психологических особенностей и пролитой на своей территории крови европейские нации в результате жестокой конкуренции обеспечили невиданный технический прогресс. За счёт чего он будет поддерживаться, когда они распадутся?