Критика цинического разума - Слотердайк Петер. Страница 26

На первый взгляд может показаться, что ставить в этот ряд эгоизм неприемлемо, даже опасно. Но на деле оказывается, что он понимается как некая «природная данность» особого рода. Я полагаю, что критика эгоизма – или, лучше сказать, критика видимости приватного – составляет ядро всего Просвещения, в котором самопознание цивилизованного Я достигает своей зрелости. Рассуждая логически, нужно признать, что после этого уже не может быть никакой дальнейшей срывающей покровы критики; может быть только «практика», сознательная жизнь.

Как Я приходит к своим определениям? Что составляет его «характер»? Что создает материал его самопознания? Ответ гласит: Я есть результат программирований. Оно формируется в процессе эмоциональных, практических, моральных и политических дрессур. «Вначале было воспитание» (Элис Миллер).

Самопознание проходит две ступени: наивное восприятие и рефлексию. На ступени наивности всякое сознание понимает свои «формы отливки», свои программирования и дрессуры только как нечто Свое Собственное – и не может понимать их как-то иначе. О восприятиях ли идет речь, о чувствах или о мнениях, поначалу всегда приходится говорить: Это – я! Таково мое чувство, такова моя установка! Я – таков, каков Я есть. На следующей, рефлексивной ступени самосознание уясняет для себя: таковы мои программирования, мои «формы отливки», мои дрессуры; так я воспитан; таким я стал; так функционируют мои «механизмы»; так работает во мне то, что я одновременно и есть и не есть.

Возведение внутреннего мира и выработка видимости приватного – вот темы Просвещения, имеющие наибольшее подрывное значение. По сей день так и не удалось полностью выяснить, какой социальный носитель дал толчок для движения Просвещения в этом направлении. К амбивалентностям Просвещения относится то, что социологически, политически и с точки зрения экономики образования может быть обоснован интеллект, но никак не «мудрость», не самопостижение. Субъект радикального Я-Просвещения не позволяет достоверно идентифицировать себя в социальном плане – даже если метод этого Просвещения имеет надежную реалистической основу.

В этом пункте большинство обществ, как представляется, осознанно стремится избежать Просвещения. Разве и Ницше не предостерегал от того «направленного против жизни Просвещения», которое затрагивает наши самообманы, которые питают нашу жизнь? Можем ли мы позволить себе трогать «базисные фикции»: приватность, личность и идентичность? Во всяком случае, старые и новые консерваторы совместно пришли к «позиции», заставляющей их защищать от всех посягательств рефлексии свои «различные неизбежные виды жизненной лжи», без которых не существовало бы никакого самосохранения. Стоит ли особо говорить, что при этом на помощь им приходит общий страх перед самопознанием, который соперничает с любопытством. Так и продолжается везде и всюду спектакль, разыгрываемый всерьез замкнувшимися в себе Я – и продолжается даже там, где уже давно есть средства обеспечить себе лучшее знание. Именно Я, стоящее поперек всех и всяческих политических фронтов в обществе, и обеспечивает самое решительное сопротивление решительному Просвещению. Едва ли кто-то потерпел бы, чтобы на это место вступила радикальная рефлексия, в том числе и многие из тех, кто считает себя просветителями. Танец вокруг золотого тельца идентичности – это последнее и величайшее упоение анти-Просвещения. Идентичность – так звучит волшебное заклинание отчасти тайного, отчасти явного консерватизма; личная идентичность, профессиональная идентичность, национальная идентичность, политическая идентичность, женская идентичность, мужская идентичность, классовая идентичность, партийная идентичность и т. п. – вот что написано на его знаменах. Одного только перечисления этих существенных требований идентичности уже в принципе было бы достаточно, чтобы проиллюстрировать множественный и изменчивый характер того, что называют идентичностью. Но об идентичности так никто бы и не заговорил, если бы – в основе – речь не шла об устойчивой форме Я.

Создание внутреннего мира предполагает существование единого Я как носителя этики, эротики, эстетики и политики; в этих четырех измерениях мне – поначалу без спроса и позволения моего Я – дается все, что познается и признается мною как «мое»: мои нормы поведения, моя профессиональная мораль, мои сексуальные образцы поведения, мои чувственно-эмоциональные способы познания, моя классовая «идентичность», мои политические интересы.

Мне хотелось бы здесь начать с последнего в этом списке. Кратко описывая «политические нарциссизмы» аристократии, буржуазии и пролетариата, я покажу, как именно в сфере «интимнейшего», «самого внутреннего», где мы воображаем себя в наибольшей «нарциссической» близости по отношению к самим себе, проявляется в то же время «наиболее внешнее» и «наиболее общее». Здесь становится видна игра «собственного» с «чужим» в общественном ядре личностей. Именно анализ нарциссизма может показать, как Другой всегда уже предшествует Я. Я смотрю в зеркало – и вижу там Чужого, который уверяет, что он – это я. Неотразимая ироничность Просвещения проявляется и в том, что оно взрывает наше сознание такими радикальными кон-тринтуициями. Завершая этот ход мысли, я хотел бы призвать к размышлениям о том, не оказывается ли последний интеграционный уровень Просвещения своего рода «рациональной мистикой».

Вступление в политический мир Я никогда не осуществляет как приватное, но всегда – как принадлежащее к какой-то группе, сословию, классу. С незапамятных времен те, кто принадлежал к аристократии, знали, что они «лучшие». Их социальное и политическое положение основывается на открытой, демонстративной и полной самолюбования связи между властью и самоуважением. Политический нарциссизм аристократии питается этой простой самонадеянностью, исполненной силы и власти. Она чувствует свое право верить, что обладает превосходством в каждом экзистенциально существенном отношении и призвана быть совершенством – быть сильнее в военном плане, обладать превосходством в эстетическом отношении, особой утонченностью в образовании, большей жизнестойкостью (только применительно к дворянам, ведущим придворную жизнь, это уже не соответствует истине в полной мере). Так, изначально в функции аристократии не входит ничего такого, что позволило бы сделать вывод о разрушении ее витальности политическим статусом. Фактически же дворянство часто пыталось достичь культурной самостилизации, основываясь непосредственно на нарциссическом наслаждении. Ее политически-эстетическая культура основывается на мотиве праздника, устраиваемого самой себе, на единстве самосознания и торжества она величается и торжествует. Повседневная форма этого нарциссического классового сознания проявляется в понятии дворянской чести и в представлении о благородном стиле жизни. При малейшем посягательстве на его высокотренированное чувство чести аристократ должен был искать удовлетворение – что отразилось в истории дуэлей и символической борьбы как в Европе, так и в Азии. Честь была связующим звеном между эмоцией и публичностью, между самыми глубокими внутренними переживаниями «лучших» и действительностью жизни этих лучших – как в их отношениях между собой, так и в отношениях с простым народом. К этим притязаниям на власть, на честь и на самоудовлетворение сводятся правила приветствия, формы поведения, выражающие почтение, даже грамматические структуры, которых еще не знали дофеодальные языки; более всего это заметно в гоноративах, то есть в почтительных формах, которые существуют в японском языке.

Аристократическое программирование высокого самосознания предполагает, однако, нечто большее, чем то, что скоропалительно квалифицируют как тщеславие или заносчивость; оно в то же время задает высокий уровень формирования характера и высокий уровень воспитания, которое работает над формированием взглядов, над этикетом, культивирует эмоции и развитый вкус. Старое понятие «учтивость» еще охватывало все эти моменты без исключения. Учтивый человек (cortegiano, gentilhomme, gentleman, Hof-mann) прошел тренинг самоуважения, что находит самое разнообразное выражение – в аристократически претенциозных мнениях, в отточенных или независимых манерах, в галантных или героических образцовых чувствах, равно как и в изысканных эстетических восприятиях того, что учтиво или изящно. Само собой разумеется, что все это должно быть по плечу дворянину, далекому от сомнений в самом себе. И наоборот, всякая неуверенность, любое сомнение означает в таких вещах ослабление культурной «идентичности» дворянства. Классовый нарциссизм, застывший, словно лед, в твердую форму жизни, не терпит никакой иронии, никаких исключений, никаких нарушений приличий – потому что такие нарушения вынудили бы к нежелательным рефлексиям. Не случайно благородные французы морщили носы от «варварства» Шекспира; в его пьесах уже «попахивает» человеческой обыкновенностью тех, кто желал предстать перед обществом наилучшими.