Чжуан-цзы - Малявин Владимир Вячеславович. Страница 2
Все прочие известия о даосском философе (в том числе и приводимые Сыма Цянем) относятся уже к его литературному образу, каким он складывается из текста трактата, приписываемого ему. Конечно, этот образ по-литературному символичен. Но ничего «литературного», нарочито глубокомысленного в нем нет. Чжуан-цзы неизменно предстает простым, скромным, начисто лишенным тщеславия человеком. Он живет в бедности и даже «плетет сандалии», но не чувствует себя стесненным и со смехом отказывается от предложения стать советником всесильного правителя. Он беседует с учениками, друзьями, а то и с черепом, лежащим в придорожной канаве, удит рыбу, смеется, рассказывает о своих снах, любуется рыбами, резвящимися в воде, – короче говоря, живет бесхитростно и не претендует на звание мэтра. Ни тени высокомерия, ученого чванства, холода души. Чжуан-цзы живет в свое удовольствие и утверждает, что мир его радует. Он весел даже тогда, когда хоронит жену и умирает сам. Его ироническая и все же неподдельно дружеская улыбка никогда не позволит превратить лик древнего даоса в маску безучастного и бездушного «восточного мудреца».
Чжуан-цзы не играет в таинственность. Но он обезоруживающе анонимен. Мы ничего не знаем ни о среде, в которой он вырос и жил, ни о его учителях и учениках. Обо всем этом ничего не знал уже Сыма Цянь спустя два века после Чжуан-цзы. Конечно, покров анонимности, окружающий древнего философа, угоден традиции, но пример Сыма Цяня подсказывает нам, что этот покров был не просто соткан усилиями многих поколений поклонников Чжуан-цзы, но и в известном смысле – плод мировоззрения даосского мыслителя. Действительно, по трудам самого Чжуан-цзы не так-то легко определить культурные параллели его философии. К примеру, Чжуан-цзы любит обращаться к музыкальной метафоре, но (в отличие от Конфуция и других древних авторов) ничего не говорит о том, какая музыка ему по душе. Речи его являют настолько буйное смешение жанров и стилей, что можно лишь недоумевать, какая литературная традиция могла бы вместить в себя столь многоликого писателя. Чжуан-цзы не единожды заговаривает о своей идеальной стране, но нам остается лишь гадать, какой тип общества он имеет в виду. Еще чаще он говорит о своем идеале «настоящего человека», но все так же туманно. Что можно сказать, например, по поводу такого портрета? «Настоящие люди древности не знали, что такое радоваться жизни и отворачиваться от смерти, не гордились появлением на свет и не противились уходу из мира. Отрешенно они приходили, отрешенные уходили, не доискиваясь до начала, не устремляясь мыслью к концу, радуясь тому, что даровано им, и самозабвенно возвращаясь к своему естеству. Разум таких людей погружен в забытье, облик бесстрастен, чело величественно. Прохладные, как осень, и теплые, как весна, они следовали в своих чувствах течению времен года. Они пребывали в безграничной гармонии с миром, и неведомо, где положен им предел…»
Герои Чжуан-цзы не столько даже странные, сколько именно неведомые люди – хотя бы потому, что «неизвестно, где положен им предел». Но – и притом по той же самой причине – кто скажет, что они люди навеки непонятные или недоступные? Ведь они, не имея предела, могут быть повсюду.
Да разве и мы сами не можем стать другими, подобно тому как проснувшийся человек не похож на того, кем он видел себя во сне?
«И ты, и я – это только сон, – говорит Чжуан-цзы устами одного из своих персонажей. – Вот нелепые речи! Но если даже через десять тысяч поколений встретить мудреца, который знает их смысл, то покажется, что минула одна ночь…»
Как бы ни был долог сон для пробудившегося человека он сжимается в одно мгновение. Но кто знает, не является ли пробуждение всякий раз приглашением к очередному сну? Что бы ни существовало на свете, всегда оказывается, что есть еще и другое. Все возможно. Нет истины более банальной и все же более способной стать, будучи воспринятой серьезно, источником неистощимого размышления. Ведь она учит постигать безграничный мир безграничных возможностей.
Нет, не все так просто обстоит с Чжуан-цзы, даже если он иногда кажется простаком. Попробуем отыскать ключ к загадке даосского мудреца в тексте книги, носящей его имя.
Эта книга прошла долгий путь становления. В каталоге императорского книгохранилища, составленном на рубеже нашей эры, упоминается трактат «Чжуан-цзы», состоящий из 52 глав. Спустя три с половиной столетия имели хождение списки, насчитывавшие 26 или 27 глав. Окончательный же вид трактату на рубеже III–IV вв. придал его классический комментатор Го Сян, который выделил в нем 33 главы, разбив их на три категории: «внутренние», «внешние» и «смешанные». Осуществленная Го Сяном редакция текста получила всеобщее признание. Древнейшие известные версии трактата представлены рукописными фрагментами, относящимися к эпохе Тан (VII–IX вв.). Наиболее же надежными из целиком сохранившихся версий книги можно считать ее печатные издания, появившиеся в XI–XII вв.
Наивно думать, что древние переписчики донесли до нас наследие почти анонимного мудреца, не потеряв и не исказив ни одного его слова. В произведениях древней китайской литературы имеется около 60 ссылок на пассажи из «Чжуан-цзы», которые отсутствуют в существующих текстах книги. Известны также названия нескольких исчезнувших глав, и остается только надеяться, что они хотя бы частично вошли в сохранившийся до нашего времени корпус текстов.
Совершенно уникальные трудности сопряжены с филологическим анализом трактата. Чжуан-цзы – не Конфуций, как по своему темпераменту, так и по положению в китайской традиции. Приписываемая ему книга всегда привлекала внимание не столько скрупулезных книжников, сколько мистиков и поэтов, искавших в ней не банальной ясности, а творческого вдохновения. В сущности, серьезная редакторская работа над ней началась лишь с прошлого столетия и все еще далека от завершения, ибо этот даосский памятник пострадал от ошибок безвестных компиляторов и переписчиков так, как, наверное, ни одно другое произведение древней китайской литературы. Но главные сложности создают стилистические особенности языка Чжуан-цзы, насыщенного диалектизмами, редкими словами, аллюзиями на неизвестные нам сюжеты и другими сложными для расшифровки риторическими приемами. Крайне осложняет дело и писательская манера Чжуан-цзы – самобытного, даже уникального в китайской традиции художника слова, стоящего выше словарных норм и грамматических правил. В результате истолкователь трактата слишком часто вынужден решать, имеет ли он дело с очередной ошибкой переписчика, очередной подделкой позднейшего интерполятора или же со словесной фигурой философа-поэта. Слишком часто переводчик Чжуан-цзы вынужден сбиваться на пересказ, то и дело спотыкаясь о фразы, которым можно приписать прямо противоположный смысл. Читатель, который даст себе труд прочесть единственный полный русский перевод «Чжуан-цзы», выполненный Л. Д. Позднеевой, [1] убедится сам, как сложно дать вразумительное истолкование Чжуан-цзы, заботясь одновременно о верности оригиналу и законах русского языка.
Отдельно стоит проблема аутентичности дошедшего до нас текста трактата. В Китае она была поставлена давно, и старые китайские комментаторы потратили немало сил и времени, пытаясь установить, что в книге принадлежит самому Чжуан-цзы. Сейчас нет нужды входить в детали их изысканий. Во «внешнем» и «смешанном» разделах трактата есть немало фрагментов, содержащих недвусмысленные свидетельства их позднего происхождения – вплоть до начала II в. до н. э. Однако попытки найти универсальные критерии аутентичности текста не выходят за рамки произвольных расчетов, основанных на личных взглядах и впечатлениях их авторов. Опыт датировки трактата по ряду лингвистических признаков, предпринятый советским китаеведом А. М. Карапетьянцем, дает основания говорить о наибольшей стилистической однородности «внутреннего» раздела книги. Впрочем, и в других ее частях нет текстов, явно выпадающих из литературной традиции, заложенной Чжуан-цзы.