Аксиомы религиозного опыта - Ильин Иван Александрович. Страница 57

Вот почему религиозное сомнение не сводится к «сознаванию» или «пониманию» религиозной проблемы, к «исследованию» или «анализу». Самый утонченный философский аналитик или «конструктор» может оказаться бесплодным в созерцании и ведении. Кто сомневается в религиозной области, тот, правда, поглощен «проблемой», и можно сказать, что он носит в себе «опыт проблемы»; но к этому необходимо добавить нечто гораздо большее: этот «опыт проблемы» должен стать для него центральным содержанием сердца, созерцания и воли.

Оказывается, что настоящее сомнение в религиозной сфере – религиозно не только по содержанию и по предмету, но и по характеру самого акта: по своей силе и остроте, по подлинности, по интенсивности и цельности. Воля к предметовидению захватывает душу человека до глубины, и она оказывается одержимой религиозным Предметом, как еще проблематическим содержанием. Это отнюдь не парадокс, не игра словами и не преувеличение. Настоящее религиозное сомнение есть как бы огонь, снедающий душу и образующий в ней живое и подлинное средоточие, сердцевину бытия.

Вот почему нелепо и фальшиво говорить, [83] будто религиозное сомнение – «сомневаться во всем и даже в самом себе». С одной стороны, сомнение, «сомневающееся во всем», есть состояние не духовное, а душевно-патологическое: от него нельзя отправляться, на нем нельзя строить, его нужно лечить как проявление неврастении, психостении или даже умопомешательства. Живой и здоровый дух никогда не будет сомневаться во всем, ибо он в самом себе таит критерий сердечного удостоверения и созерцающей очевидности. Сомнение во всем – беспредметно, а потому и не духовно. Он не событие в жизни духа, а болезнь души или выдумка отвлеченного ума. С другой стороны, живое и духовное сомнение никогда не будет сомневаться в себе самом, т. е. в том, сомневается оно вообще, или, может быть, вовсе даже и не сомневается. Религиозное сомнение есть мучительное состояние интенционально созерцающего, но еще не удостоверенного сердца; эта мука будит волю к удовлетворению, и невозможно сомневаться ни в этой муке, ни в этой воле. Тот, кто описывает это иначе, никогда не испытывал религиозного сомнения; он говорит не из религиозного опыта, а из отвлеченной конструкции или из душевной болезни. И слова его мертвы и фальшивы.

В религиозном сомнении человек уже одержим тем самым Предметом, в котором он сомневается и о котором все еще не решается сказать – ни «да», ни «нет». Эта одержимость есть сама по себе, – до наступления религиозной очевидности и без нее – религиозное событие: это есть подлинный и драгоценный духовный опыт, он строит личный дух и определяет судьбу его носителя. В религиозном сомнении человек приобретает некий центр жизни и бытия. Это сомнение столь подлинно и интенсивно, что сомневающийся дух находит в нем подлинную сердцевину своей жизни: свою духовную любовь и свою духовную волю.

Пусть это средоточие слагается в переживании Бога, еще только как «предмета проблематического»: до очевидности и без очевидности. Однако, раз возникнув в душе, оно сообщает ей некоторую сосредоточенную собранность, некую созерцающую и напряженно внемлющую интенсивность, некий духовный строй, а это безусловно необходимо для того, чтобы сомнение творчески разрешилось и чтобы душа узрела Божие бытие.

Замечательно, что великие созерцатели, исходившие подобно Блаженному Августину и Декарту из религиозного сомнения, испытывали именно это потрясающее и в то же время созидательное действие своего предварительно-неуверенного, вопрошающего состояния; и действие это, – по источнику, по силе, по благотворности, – было божественного происхождения. Огонь их религиозного сомнения не только открывал им метафизически-духовную подлинность их собственного бытия, – ибо подлинная жажда Бога сама по себе создает религиозный центр личности, – но он давал им в этом живое чувствование Божия бытия, Его силы, Его веяния, Его присутствия и Его воли. Им открывалось, что подлинная воля к достоверному ви́дению Бога – еще человечна по субъекту и по эмпирически-земной оболочке, но уже благодатно-божественна по источнику, по благотворности и по духовной силе.

Образно выражаясь, можно было бы сказать: настоящее религиозное сомнение есть состояние огненное, подобное «неопалимой купине»; и огонь этого сомнения призван дать человеку первый луч очевидности, падающий в отверзтое око его духа и пронизывающий его душу до дна.

Философски выражаясь, следует сказать: есть сила религиозного сомнения, скрывающая в себе благодатную, – божественно-сильную и божественно-благотворную волю к боговосприятию. Пережить сомнение о Боге, полное религиозной жажды и воли, значит пережить очевидный опыт Божьего действия и проявления, а следовательно и Божьего бытия.

Иными словам: кто истинно сомневается в бытии Божием, тот уже имеет Бога в самом акте своего сомнения. Ибо истинно-религиозное сомнение есть уже начавшийся опыт религиозной очевидности.

4

Вот почему религиозное сомнение не должно считаться исключенным из пути веры; напротив, религиозный «метод» включает его в себя, ибо оно творчески подготовляет душу к опыту очевидности. Человеку невозможно и не должно веровать во все то, что притязает в жизни на его веру: это был бы путь праздного легковерия, «всуеверия», безумной доверчивости ко всем соблазнам. Веровать можно только в достоверное, т. е. в удостоверенное; или, как говорит Марк Подвижник, «не знающий истины и веровать не может истинно, ибо ведение по естеству предваряет веру» (Добротолюбие. I, 530). Легкая вера означает столь же легкое «разуверение» и столь же неосновательное неверие. Верующий всуе, продешевляет и компрометирует самый акт своей веры: ибо какая цена его вере или как может его вера считаться путем, ведущим к истине, если завтра он отдаст ее столь же всуе – иному или даже обратному суеверию? Тысяча соблазнительных фантазий или прямых неправд окружают человека, добиваясь от него признания, преданности и религиозного самовложения; безумно отдаваться им; разрушительно для духа – слепо припадать к ним и строить на них жизнь.

Напротив, в здравом, творчески-ищущем, религиозном сомнении, жаждущем полного удостоверения и настоящей достоверности, есть разумная основательность и религиозно-очистительная сила. Мало того, в нем заложено некое познавательное целомудрие, несклонное отдавать свое «сердечное приятие» [84] и доверие своего «отверзающегося ока» [85] – всему, что внезапно и быстро представится «веро-мнимым» и «истинно-подобным»; в нем заложена та религиозная скромность, которая, быть может, просто не считает себя достойной подлинного Бого-восприятия и Бого-приятия (как об этом повествует Евангелие: Лк 1:29,34). Поэтому верование, прошедшее через сомнение, нисколько не теряет в своем достоинстве: напротив, – ибо сомнение собирает и обостряет силу религиозной воли, способность к религиозному ви́дению и воспитывает в душе искусство религиозного удостоверения. Детская же чистота души, непосредственность и цельность веры нисколько не умаляются от этого удостоверения. Отшельник, не заметивший у представшего ему ангело-подобного существа – сатанинского признака (птичьей ноги) и посему впавший в соблазн, вряд ли имеет основание оправдывать свою слепоту и свою соблазненность – «детским» состоянием своей души, упомянутым в Евангелии: «кто не примет Царствия Божия как дитя, тот не войдет в него» (Лк 18:17). Христос не мог завещать человеку духовную неразборчивость или доступность сердца для всякого искушения. «Дитя» является здесь символом сердечной чистоты, а не слепоты, непосредственности, а не удобособлазнимости, цельности, а не всуе-легко-верия. И принять по-детски – надо именно царствие Божие, а не замещающие его соблазны и искушения, которые должны быть отвергнуты или, во всяком случае, поставлены под вопрос и сомнение.