Киргегард и экзистенциальная философия - Шестов Лев Исаакович. Страница 2
Киргегард, как и Достоевский, оба родившиеся в первой четверти XIX столетия (только Киргегард, умерший на 44 году и бывший старше Достоевского на десять лет, уже закончил свою литературную деятельность, когда Достоевский только начинал писать) и жившие в ту эпоху, когда Гегель был властителем дум в Европе, не могли, конечно, не чувствовать себя всецело во власти гегелевской философии. Правда, Достоевский, надо думать, никогда не читал ни одной строчки Гегеля – в противоположность Киргегарду, который Гегеля знал превосходно, – но Достоевский еще в ту пору, когда он принадлежал к кружку Белинского, усвоил себе в достаточной мере основные положения гегелевской философии. Достоевский обладал необычайным чутьем к философским идеям, и ему достаточно было того, что привозили из Германии друзья Белинского, чтобы дать себе ясный отчет в поставленных и разрешенных гегелевской философией проблемах. Но даже и не только Достоевский, но и сам Белинский, «недоучившийся студент», и, конечно, в смысле философской прозорливости стоявший далеко позади Достоевского, верно почувствовал и не только почувствовал, но и нашел нужные слова, чтобы выразить все то, что было для него неприемлемым в учении Гегеля и что потом оказалось равно неприемлемым и для Достоевского. Напомню вам отрывок из знаменитого письма Белинского: «Если бы мне и удалось влезть на верхнюю ступень лестницы развития – я и там бы попросил вас отдать мне отчет во всех жертвах условий жизни и истории, во всех жертвах случайностей, суеверия, инквизиции Филиппа II и проч. и проч.: иначе я с верхней ступени бросаюсь вниз головой. Я не хочу счастья и даром, если не буду спокоен насчет каждого из моих братьев по крови…» [5] Нечего и говорить, что если бы Гегелю довелось прочесть эти строки Белинского, он бы только презрительно пожал плечами и назвал бы Белинского варваром, дикарем, невеждой: явно, что не вкусил от плодов дерева познания и потому даже не подозревает, что существует непреложный закон, в силу которого все, имеющее начало, т. е. именно люди, за которых он так страстно вступается, должно иметь конец, и, стало быть, вовсе не к кому и незачем обращаться с требованиями об отчете о существах, которые как конечные никакой охране и защите не подлежат. Не только первые попавшиеся жертвы случайностей не подлежат охране и защите: даже такие, как Сократ, Джиордано Бруно и многие другие, великие, величайшие люди, мудрецы-праведники – всех колесо исторического процесса беспощадно размалывает и так же мало это замечает, как если бы они были неодушевленными предметами. Философия духа именно потому и есть философия духа, что она умеет возвыситься над всем конечным и преходящим. И, наоборот, все конечное и преходящее только тогда приобщится философии духа, когда оно перестанет печься о своих ничтожных и потому не заслуживающих никаких забот интересах. Так бы сказал Гегель – и сослался бы притом на ту главу своей «Истории философии», в которой объясняется, что Сократу так и полагалось быть отравленным и что в этом никакой беды не было: умер старый грек – стоит ли из-за такого пустяка шум поднимать? Все действительное разумно, т. е. оно не может и не должно быть другим, чем оно есть. Кто этого не постигает, тот не философ, тому не дано умным зрением проникнуть в сущность вещей. Мало того: кому это не открылось, тот не вправе себя считать – все по Гегелю – религиозным человеком. Ибо религия, всякая, а в особенности религия абсолютная – так Гегель называет христианство – открывает людям в образах, т. е. менее совершенно, то же, что мыслящий дух сам усматривает в сущности бытия. «Истинное содержание христианской веры поэтому оправдывается философией, а не историей» (т. е. тем, что рассказано в Св. Писании), – говорит он в своей «Философии религии». Это значит, что Писание приемлемо лишь настолько, насколько мыслящий дух признает его соответствующим тем истинам, которые он сам добывает, или, как выражается Гегель, сам черпает из самого себя. Все же остальное должно быть отвергнуто. Мы уже знаем, что мыслящий дух Гегеля вычерпал из себя, что, вопреки Писанию, змей не обманул человека и что плоды с запретного дерева принесли нам самое лучшее, что может быть в жизни, – знание. Так же точно мыслящий дух отвергает – как невозможное – и чудеса, о которых в Писании повествуется. Как глубоко презирал Гегель Писание – можно видеть из следующих слов его: «Досталось ли гостям на свадьбе в Кане Галилейской больше или меньше вина, это совершенно безразлично, и также чистая случайность, что у кого-то оказалась исцеленной парализованная рука: миллионы людей ходят с парализованными руками и с искалеченными другими членами, и никто их не исцеляет. А в Ветхом Завете передается, что при выходе из Египта на дверях еврейских домов были сделаны красные значки, чтобы ангел Господний мог опознать их. Такая вера для духа не имеет никакого значения. Самые ядовитые насмешки Вольтера направлены против такой веры. Он говорит, что лучше бы Бог научил евреев бессмертию души, вместо того, чтобы учить, как отправлять естественные потребности (aller à la selle). Отхожие места, таким образом, становятся содержанием веры». Гегелевская «Философия духа» с насмешкой и презрением относится к Писанию и приемлет только то из Библии, что может «оправдаться» пред разумным сознанием. В «откровенной» истине Гегель не нуждался, точнее, он ее не приемлет или, если угодно, он откровенной истиной считает то, что ему открывает его собственный дух. Некоторые протестантские богословы и без Гегеля об этом догадались: чтобы не смущать себя и других таинственной загадочностью библейского откровения, они объявили все истины откровенными. По-гречески истина – άλήθεια; производя это слово от глагола ά-λανθάνω (при-открывать), богословы освобождались от тяготящей просвещенного человека обязанности признавать привилегированное положение истин Писания: всякая истина, именно потому, что она истина, открывает что-то, бывшее прежде прикрытым. Библейская истина, в этом смысле, не представляет исключения и не имеет никаких преимуществ пред другими истинами. Она только тогда и настолько может быть нам приемлема, поскольку она может оправдаться пред нашим разумом, быть усмотрена нашими «открытыми глазами». Нечего и говорить, что при таком условии придется отречься от трех четвертей того, что рассказано в Писании, а что останется, так истолковать, чтобы все тот же разум не нашел в этом ничего для себя оскорбительного. Для Гегеля (как и для средневековых философов) величайшим авторитетом является Аристотель. Его «Энциклопедия философских наук» заканчивается длинной выпиской (в оригинале, по-гречески) из аристотелевской метафизики на тему ή θεωτία τò αριστον καί τò ηδιστον, что значит: «созерцание есть самое лучшее и самое блаженное», и в этой же энциклопедии, в начале третьей части, в параграфах, возглавляющих «Философию духа», он пишет: «Книги Аристотеля о душе являются и сейчас лучшим и единственным произведением умозрительного характера на эту тему. Существенная цель философии духа может быть лишь в том, чтоб ввести в познание духа идею понятия и таким образом открыть доступ к аристотелевским книгам». Недаром Данте назвал Аристотеля il maestro di coloro, chi sanno (учителем тех, кто знает). Кто хочет «знать», тот должен идти за Аристотелем. И видеть в его сочинениях – и «О душе», и в «Метафизике», и в «Этике» не только второй Ветхий, как говорил Климент Александрийский, но и второй Новый Завет: видеть в нем Библию. Он единственный учитель тех, кто хочет знать, кто знает. Вдохновляемый все тем же Аристотелем, Гегель в своей «Философии религии» торжественно возвещает: «Основная идея (христианства) есть единство божественной и человеческой природы: Бог стал человеком». Или, в другом месте, в главе о «царстве духа»: «Индивидуум должен проникнуться истиной о первичном единстве божественной и человеческой природы, и эту истину постигает он в вере во Христа. Бог уже не является для него потусторонностью». Это все, что принесла Гегелю «абсолютная религия». Он радостно приводит слова мейстера Эккегарда (из его проповедей) и такие же слова Ангелуса Силезиуса: [6] «Если бы не было Бога, не было бы меня, если бы не было меня, не было бы Бога». Таким образом содержание абсолютной религии истолковывается и возвышается до того уровня, на который поднялась мысль Аристотеля или библейского змея, обещавшего нашему праотцу, что «знание» уравнит его с Богом. И ни на минуту ему не приходит в голову мысль, что в этом таится страшное, роковое падение, что «знание» не равняет человека с Богом, а отрывает его от Бога, отдавая его в распоряжение мертвой и мертвящей «истины». «Чудеса» Писания, т. е. всемогущество Божие, мы помним, были им с презрением отвергнуты, ибо, как он поясняет в другом месте: «Нельзя требовать от людей, чтобы они верили в вещи, в которые на известной ступени образования они верить не могут: такая вера есть вера в содержание, которое является конечным и случайным, т. е. не есть истинное: ибо истинная вера не имеет случайного содержания». Соответственно этому «чудо есть насилие над естественной связью явлений и потому есть насилие над духом».