Кант и Сад - идеальная пара - Жижек Славой. Страница 3

Но как нам следует понимать это? Как нам избежать ловушки mauvaise foi сартровского субъекта, ответственного за его экзистенциальный проект, т.е. экзистенциального мотива онтологической вины, которая присуща конечному человеческому существованию как таковому, равно как и противоположной ловушки «взваливания» ответственности на Другого («поскольку Бессознательное — есть дискурс Другого, я не ответственен за его образования, это — большой Другой говорит через меня, я просто его инструмент…»)?

Лакан сам указал путь из этого тупика, отсылая к кантовской философии как решающей предпосылке психоаналитической этики долга «по ту сторону Добра». Согласно стандартной псевдо-гегельянской критике, кантовская универсалистская этика категорического императива не может принять во внимание конкретную историческую ситуацию, в которую субъект погружен, и которая предусматривает определенное содержание Добра: что ускользает от кантовского формализма — так это исторически определенная особенная Субстанция этической жизни.

Однако, этому упреку можно противопоставить утверждение о том, что подлинная сила кантовской этики находится в этой самой формальной предопределенности: моральный закон не говорит, в чем состоит мой долг, он просто говорит, что мне следует исполнять свой долг, т.е. невозможно извлечь конкретные нормы, которым я должен следовать в моей специфичной ситуации из самого морального закона, который подразумевает, что субъект должен принять ответственность за перевод абстрактного предписания морального Закона в серии конкретных обязательств.

Именно в этом смысле мы склонны провести параллель с «Критикой Способности Суждения» Канта: конкретная формулировка определенного этического обязательства имеет структуру эстетического суждения, т.е. суждения, которым, вместо просто применения универсальной категории к определенному объекту или подведения этого объекта под уже данное всеобщее определение, Я как бы изобретаю его всеобщее — необходимое — обязательное измерение и, таким образом, возвышаю этот конкретный случайный объект до уровня этической Вещи.

Т.е. всегда существует нечто возвышенное в высказывании суждения, которое определяет наш Долг: в нем Я «поднимаю объект до уровня Вещи» (лакановское определение сублимации). Полное принятие этого парадокса вынуждает нас отрицать любую ссылку на «долг» как на оправдание: «Я знаю, что это тяжело и может быть болезненно, но что я могу сделать, это мой долг…» Стандартный девиз этической строгости звучит так: «Нет оправдания неисполнению собственного долга!»; хотя кантовское «Du kannst, denn du sollst!» (Ты можешь, потому что ты должен!)», кажется предлагает новый вариант этого девиза, он имплицитно дополняет его своей гораздо более сверхъестественной инверсией: Нет оправдания для исполнения собственного долга! Ссылку к долгу как к оправданию исполнения нашего долга следовало бы отвергнуть как лицемерную; достаточно вспомнить вошедший в пословицу пример сурового садистичного учителя, который подвергал своих учеников безжалостному наказанию и пытке. Конечно, его оправданием себе (и другим) является: «Я сам нахожу это суровым оказывать такое давление на бедных деток, но что я могу поделать — это мой долг!» Более подходящий пример — это пример сталинского политика, который любит человечество, но тем не менее совершает страшные чистки и казни, его сердце обливается кровью, в то время как он делает это, но он не может помочь ему, это его Долг на пути к Прогрессу человечества…

То, с чем мы здесь сталкиваемся — это, строго говоря, извращенная позиция принятия положения чистого инструмента Воли большого Другого: это не моя ответственность, вовсе не я это делаю, Я только — инструмент более высокой Исторической Необходимости… Непристойное удовольствие этой ситуации вызвано тем фактом, что я осознаю себя в качестве оправданного за то, что я делаю: разве не приятно быть в состоянии причинять боль другим с полным осознанием того, что я не ответственен за это, что я только исполняю Волю Другого… Это то, что кантовская этика запрещает. Эта позиция садистского извращенца дает ответ на вопрос: Как субъект может быть виновным когда он просто реализует «объективную», извне наложенную необходимость? Субъективно принимая эту «объективную необходимость», т.е. находя удовольствие в том, что налагается на него. Так, в своей наиболее радикальной форме, кантовская этика не является садистской, но как раз тем, что запрещает принятие позиции садовского палача.

На последнем изгибе, Лакан тем не менее подрывает тезис «Сад как истина Канта». Не случайно то, что тот же самый семинар, в котором Лакан впервые развернул внутреннюю связь между Кантом и Садом, также содержит детальное прочтение «Антигоны», в котором Лакан очерчивает контуры этического действия, которое успешно избегает ловушки Садовского извращения как своей истины — настаивая на ее необусловленном требовании достойных ее брата похорон, Антигона не подчиняется приказу, который унижает ее, приказу действительно произнесенному садистским палачом… Так основное усилие лакановского Семинара по этике психоанализа состоит в том, чтобы разорвать порочный круг Канта avec Сада. Как это возможно? Только если — в противовес Канту — мы заявим, что способность желать сама по себе не «патологична», короче, Лакан утверждает необходимость «критики чистого желания»: в противовес Канту, для которого наша способность желать всецело «патологична» (поскольку, как он неоднократно подчеркивает, не существует априорной связи между эмпирическим объектом и удовольствием, которое этот объект порождает в субъекте), Лакан утверждает, что существует «чистая способность желания», поскольку желание действительно имеет не патологический априорный объект — причину — этим объектом, конечно, является то, что Лакан называет objet petit a.