Галактика Гутенберга - Мак-Люэн Маршалл. Страница 37

В девятнадцатом веке часто упоминалось о том, что средневековые соборы представляли собой «книги для народа». Отмечая этот аспект устройства собора, Курт Селигмен («История магии») раскрывает его сходство со страницей средневекового комментария к Писанию (р.415, 416):

В этом отношении карты Таро напоминают образы других искусств: живописи, скульптуры, соборных витражей, которые также облекали идеи в форму человеческого тела. Однако их мир — верхний мир, тогда как мир Таро — нижний. На козырных картах изображается отношение сил и добродетелей к человеку. С другой стороны, соборы служили воплощением отношения человека к божественному. Но и те, и другие образы по своему характеру являются мнемоническими. Они содержат обширный комплекс идей, которые, будь они записаны, заполнили бы тома. Их мог «читать» как владеющий письменной грамотой, так и не владеющий ею; они были предназначены для них обоих. Средние века использовали такие техники, которые позволяли бы человеку запоминать и сравнивать целые комплексы идей. Раймонд Луллий написал свое «Ars Memoria» («Искусство памяти»), следуя именно этому побуждению. Подобные же мотивы привели к раннему появлению ксилографии. Сошлемся на книгу «Ars Memorandi», изданную в 1470 г. Автор предпринял трудную задачу конкретизации тем, содержащихся в четырех Евангелиях. Для каждого Евангелия он создал ряд образов ангелов, быков, львов, орлов, эмблемы четырех Евангелистов, на которых он расположил предметы, напоминающие об историях, повествуемых в каждой главе. Например, на иллюстрации 231 мы видим изображение ангела (Матфей), в которое вписано восемь меньших по размеру эмблем, призванных напоминать первые восемь глав Евангелия от Матфея. Визуализируя каждый образ, «Ars Memorandi» помогает запомнить все Евангелие целиком.

Нам такая визуальная память кажется феноменальной, однако в то время, когда лишь немногие умели читать и писать, а потому изображения играли роль письма, в этом не было ничего необычного.

В описании Селигмана схвачена еще одна важная черта устной культуры — воспитание памяти. Подобно тому, как pronuntiatio, пятая составляющая классической риторики, культивировалась, как показал Хайнал, для подготовки к письму и созданию книг, так и memoria, четвертая составляющая древнего ораторского искусства, была необходимой дисциплиной в рукописную эпоху и вырабатывалась посредством искусства глосс и маргинальных иллюстраций. Смолли указывает (р.53), что маргинальные глоссы — пусть и неизвестного происхождения — служили «в качестве заметок для чтения устных лекций».

В неопубликованной магистерской диссертации [99] Джон Х. Харрингтон отмечает, что в первые столетия христианской эпохи «и книга, и письменное слово отождествлялись с тем сообщением, которое они несли. Они считались инструментами, обладающими чудесной силой, способной противостоять дьяволу и тем, кто попался в его сети». Харрингтон приводит множество свидетельств, указывающих на устный характер «чтения» и необходимость запоминания, как, например, правило Пахомия: «И того, кто противится чтению, следует понуждать к нему, ибо все в монастыре должны уметь читать и запоминать Священное писание» (р.34). «Путешествуя, монахи могут читать друг другу Писание из книги или по памяти» (р.48).

Для человека устной культуры письменный текст содержит все уровни значения

Приведем еще несколько цитат из книги Смолли «Изучение Библии в средние века», которые указывают на устойчивый рост визуальной склонности в изучении Библии в позднем средневековье.

У ранних схоластов отчетливо обнаруживает себя тенденция освободиться от пут, налагаемых контекстом: «Дрого, Ланфранк и Беренгар пользуются диалектикой, для того чтобы, так сказать, пробить туннель в глубь текста; они стремятся реконструировать логический процесс в том виде, в котором он представал в уме автора. Диалектикой также с успехом пользовались для построения новой теологической структуры на основе текста» (р.72).

Именно достижение этой цели — освобождения от литературного контекста — составляло один из привлекательных моментов большого собрания сентенций Петра Ломбардского, «Да и нет» Абеляра, а также согласований Противоречивых Канонов, которые были ярчайшими литературными явлениями того времени: «Quaestiones [100] не только извлекались из первичного текста комментария и издавались отдельно, они переходили в произведения другого типа… Это ставит перед нами нелегкую проблему: как отделить экзегезу от систематического учения» (р.75). Подобным же образом «Адагии» и «Симилии» Эразма, содержащие извлечения из самых разных произведений, позже, в шестнадцатом столетии, перешли в проповеди, эссе, пьесы и сонеты. Под давлением все возрастающего объема материала, подлежащего освоению, переход к визуальным схемам и визуальной организации становился все более необходимым:

Такое одностороннее развитие было вполне естественным. Многочисленные проблемы, связанные с восприятием аристотелевской логики, штудиями по каноническому и гражданскому праву, — все это порождало атмосферу торопливости и возбуждения, что не слишком благоприятствовало библейской науке. Магистры соборных школ не имели ни времени, ни достаточной подготовки для специализации в весьма сложной технически области изучения Библии. Это относится к философам и гуманистам Шартра в такой же мере, как и к теологам Парижа и Лиона. Даже Бек, последняя из великих монастырских школ, не стала исключением. Ланфранк был теологом и логиком; его гениальный ученик Ансельм Кентерберийский выбрал другой путь. И его библейские труды оказались в тени философских, по причине чего, видимо, и были утрачены (р.77).

Именно это давление количества привело в конце концов к изобретению книгопечатания. Но острый средневековый конфликт между визуальным и устным подходом к Писанию стал также, как можно было предвидеть, осевым конфликтом в новой визуальной культуре Возрождения. Это недвусмысленно высказано в словах Гуго Сен-Викторского:

Мистический смысл постигается только посредством буквального. Я удивляюсь, как у людей хватает смелости хвастливо называть себя учителями аллегории, когда они не знают первичного, буквального значения. Они говорят: «Мы читаем Писание, а не буквы. Буквы нас не интересуют. Мы учим аллегории». Как же тогда вы читаете Писание, если вы не читаете букв? Если вычесть буквы, то что же останется? На это они отвечают: «Мы читаем буквы, но не согласно буквам. Мы читаем аллегорию, и мы толкуем буквы не буквально, а аллегорически…; например, «лев» в историческом смысле означает животное, но в аллегорическом — Христа. Поэтому слово «лев» означает Христа» (р.93).

Для человека устной культуры буквальное значение обладает полнотой, оно содержит все возможные значения и уровни. Так, например, обстояло дело для Фомы Аквинского. Но визуальный человек шестнадцатого века вследствие специализации вынужден отделять уровень от уровня и функцию от функции. Слуховому полю свойственна симультанность, или одновременность, тогда как визуальной организации — сукцессивность, или последовательность. Безусловно, само понятие «уровни экзегезы», идет ли речь о буквальном, фигуральном, тропологическом или анагогическом, имеет в высшей степени визуальный характер. Это довольно неуклюжая метафора. И однако: «За более чем сто лет до св. Фомы Аквинского Хью, похоже, сумел сформулировать тот томистский принцип, что ключ к смыслу пророчества и метафоры следует искать в намерении пишущего; буквальный смысл включает в себя все, что имел в виду автор священного текста. Но время от времени мы встречаем у него нарушения правил, им самим для себя установленных» (р.101).

Томистское понятие симультанного взаимодействия чувств не поддается визуализации так же, как и аналогическая пропорциональность: «Св. Фома, пытаясь довести до логического завершения случайные попытки своих предшественников, создал теорию отношений между чувствами, в которой делается упор на интерпретацию буквального значения, определяемого им как полное авторское значение» (р.368).