Кальвин - Мережковский Дмитрий Сергеевич. Страница 29

Главное впечатление от этих двух лиц, призрачного и действительного, — тишина, но где-то в их самой тайной глубине, а на поверхности — буря. «Часто я бываю увлекаем такою бурею гнева, что не могу ей противиться. Но, по справедливости, не должно бы меня обвинять в том, что я делаю невольно (multis turbinibus invalvor)». [416] «Больше всего я вам благодарен, досточтимые Сеньоры, за то, что вы всегда терпели так кротко мою безумную вспыльчивость», — скажет он, умирая. «Этот мой грех я от всей души ненавижу, так же, как и все остальные, но твердо надеюсь, что Господь мне его простит». «Ни один из многих и великих грехов моих не стоил мне такой тяжкой борьбы, как вспыльчивость. Благодарю Бога за то, что мои усилья не были совсем тщетны, но все же этого дикого зверя я еще не вполне в себе укротил», — говорит он и в середине жизни. [417] «Я вырвался из себя самого, как бешеный конь из-под всадника (je me suis échappé à moi-même)». [418]

«Я всегда прощал и забывал тягчайшие обиды врагов моих и могу сказать по совести, что, как бы безбожные люди ни оскорбляли меня, — нет у меня во всем мире ни одного личного врага». [419] Когда какая-то женщина назвала его почти в лицо «злыдней» и была за это предана суду, он за нее вступился и ходатайствовал об ее помиловании. [420] Много ли было таких случаев, трудно сказать, но слишком часто он отождествлял не только свое учение, но и себя самого с Богом. «Бога они в моем лице оскорбляют». — «Там, где о чести Бога моего дело идет, я предпочитаю бешеный гнев никакому». [421]

Кто-то из членов Консистории назвал его «лицемером», и он тотчас потребовал, чтобы обидчик был предан суду, а несколько человек, смеявшихся во время проповеди его, посажены были в тюрьму. Таких случаев за один только год — больше трехсот. [422]

«Надо делать людям добро вопреки их воле (il faut procurer leur bien malgré qu'ils en ayent)». [423] Это опасное правило приводит его нечувствительно к оправданию пыток. «Пытка» и «допрос», quaestio, так же неразличимы на словах, как на деле. «Что касается пытки, то, по достоверным свидетельствам, вся она сводилась к тому, что пытаемых приподымали от земли, подвесив их за руки». [424] Кальвин ссылается на «достоверные свидетельства», потому что сам он слишком «чувствителен», чтобы смотреть на пытки, и умалчивает о том, что у вздернутых на дыбу вывихнутые суставы трещат.

«Ты знаешь нежность, чтобы не сказать „слабость“, моей души», — говорит он одному из друзей своих. [425] «Когда я вспоминаю о его любви ко мне… я не могу не чувствовать, что потерял в нем больше чем друга — как бы родного отца», — вспоминает Бэза.

В 1541 году в Страсбурге умер от чумы любимый ученик Кальвина, Луи де Ришбур (Richebourg). «Смертью вашего сына я был так потрясен, — пишет он отцу его, — что несколько дней ничего не мог делать, как только плакать и рыдать, и хотя перед Богом меня еще укрепляла сила Его, но перед людьми я был, как ничто, и для всех предстоявших мне дел, как полумертвец… потому что этого прекраснейшего юношу, погибшего во цвете лет, я любил, как родное дитя». [426] Так люди не лгут, и если Кальвин действительно чувствовал так, то еще неизвестно, что перевесит в последнем Божьем суде над ним — зло или добро.

41

Высшего сияния достигает эта красота внутреннего лица его в том, что он называет «святою дружбою (sancta amicitia)». [427]

Тот, кто был ему другом однажды, остается им навсегда. Дом его на улице Каноников окружен множеством этих вечных друзей, потому что все они хотят жить поближе к нему. [428] «Кальвина, за несколько дней до смерти его, посетила благородная дама из одного прекрасного города Франции, слышавшая проповедь его лет тридцать назад; посетил его также один почтенный старик, бывший другом его в годы учения и не видевший его после изгнания из Франции». Оба они хотели его увидеть еще раз перед тем, как умереть, и «он пригласил их к ужину, чтобы порадоваться с ними в ожидании воли Божьей». [429]

Тот самый Меланхтон, которому последние годы жизни его с Лютером кажутся несносной тюрьмой, только одного желает — «склонить на грудь Кальвина усталую голову, чтобы на ней умереть». [430] «О, если бы нам с тобой умереть в один и тот же самый день, чтобы друг о друге не плакать и тотчас же встретиться снова в небесном отечестве!» — пишет Кальвин одному из друзей своих, и другому: «Если бы Господь разрушил землю, чтобы установить на ней Царство свое, то мы с тобой и там были бы вместе, потому что узы дружбы нашей так святы, что разорвать их ничто не может». [431]

«Неземная любовь» у других, а у Кальвина — «дружба неземная».

«Даруй нам, Боже, смирение, да послужим Тебе, по воле Твоей, как открыл нам Твой Сын Единородный!» — молится он в жизни, и скажет в смерти: «Все, что я сделал, ничего не стоит (tout ce que j'ai fait n'a rien valu). Я знаю, что злые люди обратят эти слова мои против меня, но я повторю еще раз: все, что я сделал, ничего не стоит, и я — только жалкая тварь. Одно могу сказать: я всегда желал добра и ненавидел пороки мои, и корень страха Божия всегда был в сердце моем». [432] Если пред лицом смерти люди не лгут, то опять неизвестно, что перевесит в последнем Божьем суде над Кальвином — зло или добро.

Нечеловеческий труд его — шестьдесят две книги в восьмую долю листа, около сорока тысяч печатных страниц, и двести восемьдесят шесть проповедей, сто восемьдесят шесть университетских лекций в год. [433] «Спал он очень мало, — вспоминает Бэза, — и как бы ни уставал, всегда готов был к работе. Даже в те дни, когда не проповедовал, приказывал, лежа в постели, приносить себе книги, с пяти часов утра, и диктовал; а когда проповедовал, то, вернувшись из церкви домой, ложился в постель, клал себе на живот припарки и снова диктовал. Так сочинил он почти все свои книги, и этот труд был для него блаженством». Но сам он считал его «праздностью». «Весь в жару лихорадки и в несказанной слабости, он все еще работал и говорил, что праздности своей стыдится», — вспоминает тот же Бэза. «Я со стыдом читаю похвалы моему трудолюбию, потому что я слишком хорошо знаю, как я ленив и празден». [434]

От преждевременных родов 1547 года Иделетта уже не могла оправиться и в течение двух лет медленно умирала на глазах у Кальвина, тоже смертельно больного.

«Бог Авраама и отцов наших, сколько веков люди на Тебя надеялись и не были постыжены! Надеюсь и я», — шептала она невнятно свою любимую молитву перед смертью. Больше Христа был для нее Авраам, а больше Авраама, может быть, Кальвин. [435]

Вечером 29 марта 1549 года началась ее агония. Кальвин должен был покинуть ее, чтобы посетить других умирающих, а когда вернулся к ней, она уже не узнала его. В восемь часов отошла так тихо, что никто не заметил ее последнего вздоха. [436]