Повесть о вере и суете - Джин Нодар. Страница 3

Своей сексуальной надменностью Ванда была обязана властительному положению личной секретарши Марка.

— Ванда, — спросил я её, — кто такая Наташа?

— Стерва! — объяснила она и приблизилась ко мне.

— То есть — супруга нашего Марка?

— Наоборот, нашего Солженицына! — и дотронулась до нижней пуговицы на моём пиджаке.

— А почему Наташа стерва, Ванда? Кроме того, что она уже замужем?

— Жалуется, что не знаю русского!

— А на кой хрен это ей нужно? — сказал я с раздражением, относившемся не к Наташе, а к Ванде, крутившей мою пуговицу. — На кой хрен ей этой нужно чтобы ты знала русский?

— А потому что стерва! Мы же начинаем сегодня передавать этот роман про убийство, а она недовольна предисловием и всё время меняет фразы. Вот меня, стерва, и истязает: диктует по буквам русские слова…

— А кто написал предисловие?

— Маткин.

— Чем же эта Наташа недовольна? Этот Маткин строчит что прикажешь. Долой коммунистов? Пожалуйста! Долой жидов? Тоже пожалуйста.

— Их, кстати, не люблю и я! — насторожилась она. — Но при чём они?

— Солженицын пишет, что виноваты коммунисты и жиды.

— В чём?

— Вообще. Во всём.

— А кто ещё?! Если б не они, то жили б мы в Африке, а не в говне!

— При чём тут Африка? — растерялся я и, высвободив нижнюю, оставил ей верхнюю пуговицу.

— Мы там и жили, пока они не пригнали нас сюда…

— Жиды? — и я отнял уже у неё и самую верхнюю из пуговиц. — Евреи никого не гнали!

— А при чём евреи? Я говорю о жидах и коммунистах.

— Коммунистов тоже не было тогда в Африке.

— Были! — не согласилась она. — И жиды тоже: они нас вместе сюда и пригнали, — нас и евреев.

— Евреев, Ванда, пригнали не из Африки.

— А где Египет? — ухмыльнулась она и взялась за среднюю пуговицу. — Евреи там спокойно жили себе, но потом туда приплыли жиды и сорок лет изгоняли евреев в рабство. Нас и евреев.

— Вас да, — согласился я. — Но не жиды. И не евреев. Как это жиды, то есть евреи, могли погнать самих евреев?

— А почему нет? И что значит «жиды, то есть евреи»?

— А то, что жиды — это евреи.

Ванда задумалась.

— Как это? — выдавила она. — Жиды — это евреи?

— Клянусь тебе!

Ванда ещё раз задумалась:

— Значит, что? Солженицын говорит, что виноваты евреи? — и, отпустив пуговицу, стала что-то подсчитывать в уме.

Потом она вдруг вскинула голову и взревела:

— Да?! Опять?! Негры и евреи?!

— Нет, — испугался я. — Про негров он не писал, только про евреев.

— Не важно! — разбушевалась она. — Не написал — напишет, не напишет — скажет, не скажет — подумает, не он — другие! Суки! Ездили на нас двести лет, а сейчас — вот, выкуси! Белые крысы! Сваливать нас в кучу со всяким говном, с жидами, с коммунистами! Убийцы! Кто — спрашиваю — хлопнул доктормартинлютеркинга? Мы или они?!

— Они, — признался я.

— Нет, не так просто: «Они»! — кричала Ванда. — А так: «Они, белые крысы»! Скажи!

— Я тоже белый, — снова признался я. — Я так сказать не могу. Но ты успокойся, — и стал гладить её по могучим плечам.

Ванда всхлипнула, высушила глаза кулаком и улыбнулась:

— Ты не похож на белых… Я слежу за тобой, и ты — как мы… По глазам вижу… У них в глазах зрачки, а у тебя — нет, сердце…

— Увы, Ванда! — произнёс я и понурил голову. — Я не такой, как вы, и даже не просто белый. Я жид.

С какою-то замедленностью она забрала мою ладонь и пропихнула себе под левую грудь. Ладонь моя исчезла, но паниковать я не стал. Бесполое тепло, переливавшееся из этого огромного алабамского организма, наполнило меня чувством защищённости.

— Я знаю, — проговорила Ванда тихим голосом и стиснула мою исчезнувшую ладонь. — Успокойся и ты, слышишь!

Я поднял на неё глаза и ещё раз сказал правду:

— А я как раз очень спокоен…

Как только я произнёс эту фразу, Вандино сердце под моей ладонью заколотилось и стало тыркаться наружу. Туда же, наружу, рванулись из век и её налившиеся кровью глаза.

— Никогда! — зашипела она. — Никогда не говори, что спокоен! Я не позволю тебе успокоиться!

— Нет? — удивился я. — А что же тогда делать?

— Рвать и метать! — сказала она твёрдо, по буквам, и распахнула глаза шире. В них сверкнул первобытный гнев, на который, как я думал, люди не способны с той поры, когда договорились не кушать друг друга. Ни живьем, ни даже после кончины.

— А как рвать? — выкатил я глаза. — Или метать?

Ванда снова забрала у меня ладонь, скомкала её и, затушив в себе ярость, сказала после паузы:

— Я им тут не такие гвозди в жопу вгоняла!

— Помару или Демингу? — обрадовался я.

— Всем белым крысам. Положись на меня! Я их всех ненавижу! — и хрустнула пальцами моей запотевшей руки.

Через час, в предисловии к передаче о «змеёныше», умертвившем «витязя», «Голос» объявил народам несвободной России, что в течение ближайших месяцев они будут слушать «скрупулёзно документальную историю, поведанную великим хроникёром».

5. Отказывается ждать и время

Ванда состояла в дружбе с секретаршами такого числа вашингтонских вельмож, что мне приходилось ходить к последним со своею жалобой каждый день. Ванде, назначавшей мне с ними свидания без моего ведома, визиты эти частыми не казались, поскольку «змеёныш» Мордко стрелял в витязя втрое чаще. Трижды в день. И каждый раз «Голос» предварял рассказ об этом выстреле заверениями в «скрупулёзном документализме» истории об убиении великой надежды.

Поначалу, на приёмах у вельмож, я оперировал полутонами. Вскоре сдержанность стала невмоготу. Как и плоти, умеренность даётся духу труднее, чем полное воздержание. Следуя Вандиному повелению, я начал рвать и метать. Как же так?! — и гневно стучал кулаками по столам. Как же они на «Голосе» смеют?! От имени всей Америки! Как вы им позволяете?! Почему не скажете «нет»? Нет антисемитизму! И расизму! Да и вообще! Свобода! И заодно равенство! И главное — братство!

Они в ответ кивали головами: непременно скажем. И скорее всего — говорили, поскольку Деминг с Помаром здороваться со мной прекратили, а коллеги стали чураться меня и нахваливать солженицынский гений плюс точность маткинского предисловия.

Через месяц, убедившись в бесплодности моих хождений, я сообщил Ванде, что смысла ни в чём на свете нет. Смысла, сказал я, нет ни в чём настолько, что если бы даже он вдруг в чём-нибудь оказался, — то, спрашивается, какой в этом может быть смысл?

Ванда отказалась разбираться в этой фразе и вытащила из кармана под знакомой мне её левой грудью сложенный вчетверо листок бумаги:

— Вот, прочти! — и стала воровато выглядывать в коридор. — Только быстро, пока никого нет… Это письмо…

— Ко мне? — спросил я обречённо и развернул письмо.

Первые же строчки убили во мне последнюю надежду на то, что неизбежного можно избегать: «Я хотела написать тебе давно, но каждый раз останавливал страх перед чистым листом, а ещё перед тем, что душа твоя занята иным. Но теперь уже, когда сердце исходит последней кровью, отказывается ждать и время!»

Я остановился, проглотил слюну, повторил про себя фразу о нежелании ждать, не посмотрел на Ванду и ужаснулся. Потом поднялся мыслью выше: Откуда это в людях берётся? С какой стати эта кабаниха с двухсосочным выменем, с глазами хмельной жабы и с дыханием таким зловонным и шумным, что каждый раз её рот казался мне раструбом автоглушителя, — с какой вдруг стати эта гадина позволяет себе зариться на мою плоть?!

С какой стати?! — повторил я про себя, объявив ей, что эту мерзкую писанину читать дальше не стану.

— Правильно! — кивнула Ванда. — Воображает, засранец, что английским владеет как русским! А ты прочти по-русски!

— Что? — не понял я. — То есть — кто воображает?

— Маткин! Это ему доверили перевести для начальства твоё письмо. А ты давай прочти по-русски! — повторила Ванда и выдернула из-под листа в моих руках другую бумагу. — Читай только быстро, пока не пришли!