Шотландская философия века Просвещения - Абрамов Михаил Александрович. Страница 54

Вместе с тем, признавая, что существуют учения, полностью отрицающие возможность найти или установить норму вкуса, примирить чувство и суждение, Юм все-таки не спешит присоединиться к ним. Воспитанный с детства в духе нормативной эстетики классицизма, личный художественный вкус Юма вступает в конфликт с его же сциентистским подходом.

Но как же установить объективный стандарт совершенных и потому бесспорных произведений искусств? Приходится обратиться к пресловутому оппоненту философии — здравому смыслу (common sense). Здравый смысл, который так часто ссорился с философией, тут сходится с ней, принимая аксиому „О вкусах не спорят“. Но, оказывается, существует другой род здравого смысла, его можно назвать здравый вкус, и он — то опровергает или по крайней мере модифицирует и ограничивает данную аксиому. Согласно здравому вкусу существуют определенные общие принципы одобрения и порицания, влияние которых можно проследить во всех действиях духа. Юм приводит в качестве примера две пары бесспорно бездарных и одаренных литераторов: Огилби и Мильтон, Беньян и Аддисон, пример не убедительный, поскольку „выслуга лет“ у этих писателей во времена Юма была невелика. К счастью для Юма, он не привел пример Шекспира и Расина, варвара и классициста, как это сделал сто лет спустя Стендаль, но с неблагоприятными для классицизма оценками. Надежнее всего обратиться к Гомеру, „который услаждал Афины и Рим“ и „все еще вызывает восхищение в Париже и Лондоне“ (131.II, 627), хотя и тут Юм мог бы вспомнить „бич Гомера“ киника Зоила. Означает ли это, что существуют объективные качества, вызывающие это постоянное восхищение? Юм даже готов заговорить об абсолютной красоте, представление о которой возникает при здоровом состоянии органов людей, и почти полном разнообразии чувств. Вспомнив, однако, о своем феноменологическом сентиментализме, Юм в эссе „Скептик“ (1742) ссылается на Евклида, который „объяснил все качества круга, но нигде ни слова не сказал о его красоте“, потому что „красота вовсе не есть качество круга“ (131.II, 584). Так красота бессмертной („тощей“ по определению Пушкина. Оценки бесспорных произведений также меняются. (М.А.). „Энеиды“ недоступна знающему латынь математику, ибо, собственно говоря, красота заключена не в поэме, а в чувствовании или во вкусе читателя. „…Нет ничего такого, что само по себе было бы ценным или достойным презрения, желанным или ненавистным, прекрасным или уродливым. Все эти атрибуты зависят от тех или иных особенностей в организации и устройстве человеческих чувств и аффектов“ (131.II, 580–581). Но в таком случае можно ли доверять экспертам, которые способны понять и оценить произведения искусства и заставляют всех культурных людей согласиться, что такие знатоки, обладающие утонченным вкусом и культурой, существуют и они подлинные законодатели вкуса. Они отличаются здравым рассудком и превосходством способностей по сравнению с остальными и устанавливают истинные нормы вкуса. Здесь явная и совсем не вынужденная капитуляция перед рационалистами-классицистами, которые с детства повлияли решающим образом на художественное воспитание автора Трактата. Не оправдалось тут наблюдение Юма о том, что в двадцать лет нам нравятся одни писатели, а в зрелом возрасте другие. Случай Зоила им даже не упомянут, хотя в нем много поучительного.

Считал ли сам Юм, что он свел концы с концами в теории вкуса? Он сам признал, что существуют учения, полностью отрицающие возможность найти или установить норму вкуса, примирить чувство и суждение. Ведь чувство всегда правильно, ибо не относится ни к чему, кроме себя, и оно всегда реально. Напротив, суждения ума не всегда истинны, ибо относятся к чему-то вовне, высказываются о чем-то реальном и фактическом, от чего и возможны ошибки. Очевидно, что ценностный, некогнитивный характер эстетических суждений не до конца последовательно отстаивался автором Трактата, из-за чего он иногда ищет стандарт вкуса не в стихийном и переменчивом интерсубъективном соглашении в рамках культурной традиции, а на основе „компетентных“. В целом критицизм Юма — шаг назад по сравнению с эстетикой Хатчесона.

Так или иначе, чувствуется, что сам предмет имеет второстепенное значение в выстраиваемой Юмом системе человеческой природы, что противоречит поставленной задаче в Трактате — выявление фундаментальных основ человеческой природы, поскольку в них содержится все то, что нам сколько-нибудь важно знать (131.I, 56). Времена романтического возвеличивания художественного гения человека еще не наступили.

7. Теория этики. „Человек моральный“. „Есть-Должно“

Все сделанное в двух Книгах Трактата, как уже говорилось, является пропедевтикой к последовательно научной теории морали. Высшее достижение в ней — теория морального чувства Хатчесона, по мнению Юма имела два основных недостатка: первый — теологический способ обоснования объективных „гарантов“ внутренних чувств и их доброкачественности в лице благожелательного Творца. И второй — избыточный плюрализм этих самых внутренних чувств. Первый изъян чреват, помимо всего, следствием, которое в полной мере проявилось в СМФ Хатчесона, когда, несмотря на объявленный приоритет фактов, исследование переориентировалось на идеальный образ человека, на замысел Божий о человеке. Преодолеть отступление от последовательной эмпирики Юм намеревался посредством выявления антропоморфного характера этой теологической гипотезы и выдвижением альтернативного феноменологического подхода — все наши идеи о божестве есть сочетание идей, которые мы приобретаем, благодаря размышлениям над действиями нашего собственного ума. В этом Юм более последовательно, чем Хатчесон следует Локку, который утверждал, что идея Бога не врожденна и может быть выведена только из идей ощущения и рефлексии. Хотя практически Юм осуществил секуляризацию логики познания в I Книге „Трактата“, развернутое обоснование критического отношения к теистическому и деистическому сознанию, так же как и историческая критика религии политеизма дана им в Диалогах о естественной религии и Естественной истории религии, о чем см. в (10 данной главы.

Что касается второго недостатка, то, объясняя его суть, Юм приводит пример слепого подражательства методу неопытного естествоиспытателя, когда он прибегает к особому качеству, чтобы выяснить каждое отдельное действие (131.I, 334).

Еще больше это наблюдение относится к исследованию человеческого духа. „Ведь в силу присущих ему тесных границ его по справедливости можно считать неспособным содержать в себе такое чудовищное количество принципов…. если бы каждая отдельна причина была приспособлена к аффекту посредством особого ряда принципов“ (там же).

Юм констатирует, что ситуация, в какой находится моральная философия, сходна с той, в какой находилась „философия естественная, в частности астрономия до Коперника. Хотя древние и знали принцип, гласящий, что природа ничего не делает напрасно, они создали слишком сложные системы неба, не соответствовавшие истинной философии и в конце концов уступившие место более простой и естественной системе“ (131, 334–335).

Юм и предлагает более простую и естественную систему морали, построение которой было бы невозможно без критической работы в первых двух Книгах „Трактата“.

Вот почему с высказываниями о несогласованности первой и последующих Книг „Трактата“, о противоречии или нерелевантности гносеологии Юма его учению об аффектах и морали трудно согласиться. Уже в начале III Книги Юм недвусмысленно заявляет, что намерен следовать принципам, установленным в начале работы, а именно разделению восприятий на впечатления и идеи, и продолжает употреблять эти термины в том же смысле как раньше. Книга „О морали“ не требует, чтобы читатель углублялся во все содержащиеся в ней отвлеченные рассуждения. Предстоит использование достигнутых результатов в первых двух Книгах „Трактата“. Юм прямо говорит, что наши рассуждения о морали подтвердят все то, что нами было сказано о познании и аффектах (139.I, 497). Юм как бы упреждает охотников противопоставлять Книги „О познании“ и „О морали“.