Ульмская ночь (философия случая) - Алданов Марк Александрович. Страница 32
Л. - Ваш вывод несколько смел: эти слова никак не означают, что Спиноза из ненависти выводил добро.
А. - Он во всяком случае выводил его из наших ощущений: "Под добром я разумею тут все роды радости и то, что им способствует, а в особенности то, что умиротворяет сожаление, каково бы оно ни было"... "Мы ничего не желаем потому, что считаем желаемое добром: напротив, мы называем добром то, чего мы желаем"... Нет, у Спинозы не приходится искать учения о Красоте-Добре. Вы спрашиваете еще о Лейбнице. Хотя это не имеет тесного отношения к занимающему нас вопросу, но какого Лейбница вы имеете в виду? Классического, конформистского автора "Монадологии" и "Опыта о доброте Господней и о свободе человека", друга пяти или шести монархов, в том числе и Петра Великого, или недавно раскрытого и изученного, другого, неожиданного Лейбница, автора произведений, которых он при жизни никому не показывал и которые пролежали двести лет под спудом в рукописях; только одно из них он показал янсенисту Арно и больше не спешил никому показывать, когда Арно пришел в ужас. Не хочу поднимать старого вопроса о том, был ли Лейбниц спинозистом (158), но первый Лейбниц отрекался от не конформистского Спинозы, называл "Этику" слабой до удивления книгой и даже утверждал, что видел ее автора всего раз в жизни, при чем Спиноза рассказал ему "несколько хороших анекдотов". Автор "Этики" в качестве анекдотиста был бы, конечно, фигурой довольно неожиданной. Однако, позднее было установлено, что Лейбниц встречался со Спинозой беспрестанно в течение целого месяца и вел с ним длинные философские и ученые разговоры. Скрывать это было собственно ни к чему даже в то время, и, разумеется, весьма .досадно, что разговоры этих двух столь необыкновенных людей до нас не дошли. Профессор Людвиг Штейн, написавший об этой странной истории очень интересную книгу (159), допускает разные объяснения: быть может, у Лейбница была плохая память, - объяснение тоже неожиданное, если принять во внимание колоссальные, всеобъемлющие познания этого человека; быть может, он боялся себя скомпрометировать знакомством с проклятым пантеистом, каким влиятельные люди считали Спинозу, - объяснение гораздо более правдоподобное; скорее же всего он для себя ставил вопрос так: либо Спиноза, либо я, - если прав Спиноза, то моя система не существует. Как бы то ни было, через много лет после смерти Спинозы Лейбниц уклончиво и неодобрительно называл его: "некоторый, слишком известный Новатор" ("un certain Novateur trop connu"). В девятнадцатом столетии профессор Шульце напечатал рукописные замечания, сделанные Лейбницем на экземпляре книги Спинозы, сохранившемся в Ганноверской библиотеке. Появилась в печати и так называемая Вахтеровская рукопись Лейбница. Бертран Рессел, глубокий знаток произведений германского философа-математика, пришел к печальной мысли, что Лейбниц был в каком-то смысле человеком двойной умственной жизни (160). Вдобавок, уже после работ Рессела, совсем недавно появилась в печати новая Лейбницева рукопись. К некоторому стыду нашей петербургской Публичной Библиотеки, она пролежала там под спудом без малого полтораста лет: это была рукопись из богатейшей библиотеки графа Залусского, отошедшей к России после третьего раздела Польши и возвращенной польскому правительству после первой мировой войны. Сама по себе она не очень важна, но в ней есть отрывочные записи Лейбница на его немецко-французско-латинском языке, довольно циничные по существу, и по-моему, вполне подтвердившие общий взгляд Рессела (161).
Л. - Действительно, книги, напечатанные Лейбницем при жизни, были очень удобны для людей его времени и в особенности для людей власть имущих, которые, впрочем, едва ли его читали и в большинстве знали об его идеях лишь по наслышке. Но я не охотник до "развенчивании" в стиле Рессела и других, да не очень он Лейбница и развенчал...
А. - Он, конечно, и в мыслях этого не имел; как математик, Лейбниц во всяком случае бессмертен, и кому же, как не Ресселу, это ценить? Если не ошибаюсь, он и в вековом споре о приоритете по изобретению дифференциольного исчисления не так уж целиком принял сторону Ньютона против Лейбница, во всяком случае принял менее горячо, чем некоторые английские и даже французские (162) исследователи.
Л. - Упреку же в угодничестве перед властями подвергались вдобавок десятки больших философов. Напомню, что Виллиам Джеме называл философию Гегеля удобным пансионом на берегу моря, а тот же цитируемый вами Рессел говорит, что Гегель изобразил Вселенную по образцу прусского государства, и что молодому человеку гораздо легче получить университетскую кафедру, если он гегелианец (или кантианец). По-моему, это еще больше относится к Лейбницу, чем к Гегелю.
А. - Это не относится ни к тому, ни к другому. В гегелевском пансионе на берегу моря поселились не только "сто сорок профессоров", но и Карл Маркс. Ведь в известном, узком смысле, со всякими оговорками, он все-таки был "гегельянец".
Л. - Уж если мы себе позволили и это отступление в сторону, то я скажу, что Лейбниц и как человек был фигурой чрезвычайно привлекательной. У меня, в отличие от вас, большая любовь к оптимистам. Фонтенелль изобразил Лейбница чуть ли не весельчаком (163). Недоброжелатели ему в упрек ставили лишь некоторую бережливость, - рассказывали, что он в подарок молодым, выходившим замуж барышням, всегда приносил только тетрадку с житейскими правилами и советовал им заниматься собственноручно стиркой белья. Ничего хуже этого они не придумали. Он, правда, был очень счастливым человеком: если б не подагра на старости лет и не этот приоритет Ньютона в вопросе об открытии дифференциального исчисления, у Лейбница, кажется, никаких серьезных огорчений в жизни не было.
А. - Я нисколько не отрицаю, что "лейбницианское состояние ума" одно из самых счастливых, и вам незачем ссылаться на мелочи его жизни. Вы, очевидно, хотите убедить меня в том, что у Лейбница, как и у Спинозы, нет намека на древнее учение о красоте-добре? Я без всяких возражений с этим соглашаюсь. Действительно, нет. Они этих двух понятий не сочетали и первым из них даже как будто не интересовались. Быть может, Лейбниц, как столь много других больших людей, прошел мимо Платоновской "теории красоты" так, точно ее никогда и не существовало. Но что же собственно из этого следует? В этике главный интерес Лейбница это проблема существования зла в мире. Ее обсуждение, по-моему, самое ценное в философском наследии Лейбница. Никаких монад, ни без "окон", ни с "окнами", не существует, нет и "предустановленной гармонии", и самое ценное теперь в его чисто-философском наследии - именно конформистский "Опыт о доброте Господней и о свободе человека". Эту книгу иначе можно было бы назвать "О том, почему существует зло": "Если Бог существует, откуда зло? Если Его нет, откуда добро?" Лейбниц полемизирует с Бейлем, но через него часто в сущности с Декартом. И в его постановке вопроса огромная сила и острота: необходим только Бог. Правда, Бог руководился желанием создать возможно больше и поэтому создал и зло, сделав и законы природы случайными, "zufllig", "lois de convenance". Почему же Бог желал создать возможно больше? Ответ: Wertprdikat "добро" возможен только при существовании Wertprdikat'a "зло". Лейбниц приводил всегда великое множество цитат, - у него к ним была слабость и, по-моему, очень хорошая, приятная и полезная слабость, - но в этом вопросе он призвал к себе на помощь уж слишком много самых разных, порою неожиданных, союзников. На "еще недостаточно оцененного Маймонида" он ссылается тут хоть, по-видимому, по праву, но зачем ему были нужны десятки третьестепенных авторов, почти забытых уже в его время? И при чем тут был Декарт, которого он тут же, впрочем, "исправляет"? При чем тут был Маккиавелли? Лейбниц косвенно использовал и Тертуллиановы "это достойно веры, потому что бессмысленно", "это достоверно, ибо невозможно" (164). Он не обошелся даже без Диавола, который мог быть виновником образования зла в мире. И все-таки кончил он выводами умеренными: добро количественно преобладает в мире над злом (165). Да и к выводам он пришел с оговорками: есть, - говорит он, - тысячи способов доказать то, что он утверждает, незачем останавливаться только на некоторых из них; верить можно хотя бы разумно ("raisonablement"), если и нельзя верить с доказательствами ("dmonstrativement"). В заключении же первой части своего труда он говорит: "А может быть, в сущности все люди одинаково плохи и следовательно не могут себя различать по добрым или наименее плохим качествам. Но они плохи неодинаковым образом". Отсюда мог быть переход к снисходительной этике греков, но вы правы, Лейбниц им не заинтересовался. Он ставил себе целью "оправдание добра". Эта проблема у него основная; кажется, только о ней он говорит с подлинной страстью, с вдохновением, и уже хотя бы поэтому никому не удается его "развенчать", если б даже у кого-либо явилось столь странное желание. Вы могли бы не упоминать о вашей любви к оптимистам, однако, в самом деле его оптимизм не имел пределов. Мысль Гегеля "Все действительное разумно", имевшая у нас когда-то столь шумный успех (быть может, как некоторые думают, и неправильно понятая), целиком дана у Лейбница: "Бог выбрал лучший из всех возможных миров". Как видите, Вольтер, высмеивавший Лейбница в Панглоссе, цитату привел почти дословно... Думал ли Лейбниц, что "красота" в оправдании не нуждается? Или что она оправдана быть не может? Скорее всего, повторяю, это просто его не очень интересовало. Что же, не интересоваться этим было полное его право, и вы так же мало можете нанести ущерб Платоновской идее ссылкой на него, как ссылкой нa участников Лундского конгресса. Он рассматривал воображение, т. е. одну из основ искусства, как cognitio confusa. Вероятно, так же думал и Спиноза. Теорем о красоте у него нет.