Опыты научные, политические и философские (Том 3) - Спенсер Герберт. Страница 49

И далее мы снова читаем:

"Поступай согласно тем максимам, которые могут вместе с тем иметь в качестве всеобщих законов природы своим объектом самих себя" (Ibid, p. 285).

Здесь мы имеем, следовательно, ясное выражение того, что определяет характер доброй воли, каковая, как мы уже знаем, признается существующей независимо от какой бы то ни было поставленной себе цели. Посмотрим теперь, как эта теория применяется на практике. Говоря о человеке абсолютно эгоистичном и в то же время абсолютно справедливом, Кант влагает ему в уста следующие слова:

"Пусть каждый будет счастлив, насколько ему позволяет небо или насколько он может сам сделать себя счастливым; я ничего у него не отниму и даже не стану ему завидовать; я только не имею ни малейшего желания содействовать его благополучию или помогать ему в нужде! Несомненно, что если бы такой образ мыслей сделался всеобщим законом природы, человеческий род отлично мог бы существовать, и даже без сомнения лучше, чем когда каждый болтает о сочувствии и благожелательстве и даже при случае старается проявить эти качества на деле, но зато, где может, обманывает, продает чужое право или вредит ему каким-либо другим путем. Но хотя и возможно, чтобы существовал всеобщий закон природы, соответствующий этой максиме, но невозможно желать, чтобы такой принцип имел повсюду значение закона природы. Ибо воля, которая пришла бы к такому решению, противоречила бы сама себе, так как могут явиться случаи, когда человек нуждается в любви и сочувствии, между тем он в силу такого возникшего из его собственной воли закона природы лишил бы сам себя всякой надежды на поддержку, которую себе желает" (Kant S. W. Hartenstein. Augs. IV, Met. d. Sitten, p. 271).

В этих строках мы имеем ясную картину поведения, руководимого в соответствии с максимой Канта; в чем же состоит это руководство? Оно заключается в рассмотрении в каждом отдельном случае, какой результат получился бы, если бы данный образ поведения сделался всеобщим, и затем в отказе от подобного поведения в случае негодности предстоящего результата. Но что же в таком случае делает доктрина доброй воли, которая, как нас уверяли, существует "без всякого отношения к ожидаемым от нее результатам" (стр. 20). Добрая воля, отличительной чертой которой является то, что внушаемые ею действия желательно видеть всеобщими, в этом частном случае, как и во всяком другом случае, определяется соображением о цели, - если не какой-либо специальной и непосредственной цели, то, во всяком случае, об общей и отдаленной. И что же в таком случае может удержать нас от намеченной линии поведения? Сознание, что результат его, если бы подобное поведение стало всеобщим, мог бы стать вредным для самого действующего: он может не найти помощи, когда будет в ней нуждаться. Так что, во-первых, вопрос должен быть решен путем исследования вероятных результатов того или другого образа поведения, во-вторых, этот результат есть счастье или несчастье для самого индивидуума. Не странно ли, что принцип, восхваляемый в силу якобы заключающегося в нем альтруизма, кончает тем, что находит свое оправдание в эгоизме!

Существенная истина, которую мы должны здесь отметить, заключается в том, что принцип Канта, признанный более высоким, чем принцип целесообразности или утилитаризма, вынужден принять за базис тот же самый утилитаризм или целесообразность. Как бы то ни было, он не может избежать необходимости рассматривать счастье или несчастье, свое личное, или чужое, или то и другое вместе, как нечто, к чему должно стремиться или чего должно избегать, ибо в каждом отдельном случае, что могло бы направить волю в том или другом смысле, если не счастье или горе, как предполагаемый результат того или другого рода поведения, если бы он стал всеобщим? Если в человеке, подвергнувшемся оскорблению, поднимается искушение убить обидчика и, следуя кантовским предписаниям, он предполагает, что желал бы, чтобы все люди, потерпевшие обиду, убивали своих обидчиков; и если, представив себе последствия такого образа действия, испытанные человеческим родом вообще или им самим в каком-нибудь случае в частности, он удерживается от искушения, то что же удерживает его в таком случае? Очевидно, представление громадности зла, страданий, лишения счастья, которые были бы этим вызваны. Если, представив себе свой поступок всеобщим, он убедился бы, что таким образом увеличивается сумма счастья людей, указанная задержка не подействовала бы. Отсюда следует, что поведение, которое гарантируется нам максимой Канта, есть просто поведение, которое гарантируется стремлением к счастью личному, или чужому, или к тому и другому вместе. По своей сущности, если и не по форме, принцип Канта столько же утилитарен, как и принцип Бентама. И точно так же оказывается он несостоятельным в смысле научной этики, так как он не дает метода, при помощи которого можно было бы определять, будут ли те или другие действия способствовать счастью или нет, и предоставляет решать все эти вопросы эмпирическим путем.

VI

АБСОЛЮТНАЯ ПОЛИТИЧЕСКАЯ ЭТИКА

(Впервые напечатано в The "Nineteenth Century", за январь

1890 г. Этот опыт вызван полемикой, помещенной в "Times"

между 7-27 ноября 1889, как необходимое разъяснение

заключающихся в ней недоумений и извращений; отсюда встречающиеся

в нем намеки. Не желая увековечивать объяснения личного характера,

опускаю здесь заключавшиеся в первоначальной редакции этого опыта

последние параграфы)

Жизнь на островах Фиджи в ту эпоху, когда там поселился Томас Уильямс, была, вероятно, более чем некомфортабельна. Тот, кому приходилось проходить неподалеку от вытянутых в ряд 900 камней, которыми Ра обозначил число уничтоженных им человеческих жизней, должен был предаваться неприятным размышлениям, а порою и страшным видениям. Человек, потерявший несколько пальцев в наказание за поруганные правила приличия или на глазах у которого $ождь убивал его соседа за недостаточно почтительное поведение, и который вспоминал при этом, как король Таноа вырезал кусок из руки своего двоюродного брата, сварил и съел в его присутствии и затем велел изрубить его самого на части, должен был довольно часто проводить "неприятных 15 минут". Не могли не испытывать унизительных ощущений и те женщины, которые слышали воздаваемые Tui Thakau своему умершему сыну похвалы за жестокость: по его словам, покойник "мог убить свою собственную жену, если она его оскорбила, и тут же съесть ее". Счастье не могло быть общим явлением в обществе, на членах которого лежала обязанность быть при случае одним из десяти, кровь которых освящала новый челнок; в обществе, в котором убийство даже и безобидного человека почиталось не преступлением, а доблестью и в котором каждый знал, что его сосед питает неукротимое честолюбие стать признанным убийцей. Однако же даже и там должны были существовать некоторые ограничения права убивать друг друга, иначе неограниченное убийство всех и каждого привело бы к искоренению общества.

О степени опасности, грозящей собственности членов племени билучей (Bilouchis) со стороны хищнических инстинктов их соседей, свидетельствует тот факт, что "на каждом поле возводится небольшая башня из глины, где владелец и его слуга хранят свои продукты". Если тревожные состояния общества, о которых повествует нам ранняя история, не обнаруживают с достаточной наглядностью, насколько обычай присваивания чужой собственности противодействует социальному процветанию и индивидуальному комфорту, тем не менее они не оставляют нас в сомнении относительно их результатов. Вряд ли кто-либо решится оспаривать вывод, что пропорционально тому, сколько времени человек вынужден посвящать не дальнейшему производству, а охране ранее произведенного от грабежа, идет понижение общей продуктивности, и обеспечение всех и каждого необходимыми средствами к жизни становится менее удовлетворительным. Не менее очевиден и связанный с этим вывод, что, если каждый человек вздумает простирать за известный предел обычай удовлетворять свои потребности за счет награбленного у соседа добра, общество должно распасться: одинокая жизнь оказывается в таких условиях предпочтительнее. Один мой умерший приятель, передавая мне события своей жизни, между прочим, рассказал, что, будучи молодым человеком, он поселился в качестве комиссионера в Испании. Раз, не достигнув путем настояний и другими средствами получения денег с человека, который заказал через его посредство товар, он прибегнул к следующему крайнему средству: явился к этому человеку в дом с пистолетом в руках, - средство оказалось успешным, и деньги были выплачены. Предположим теперь, что это стало всеобщим явлением: повсюду договоры приходится поддерживать более или менее решительными мерами. Представим себе, что владелец угольных копей в Дэрбишире, посылая поезд с углем лондонскому торговцу углем, должен всегда посылать вместе с тем в город отряды углекопов, с тем, чтобы задержать его фургоны и выпрячь лошадей, пока он не уплатит по счету. Представим себе еще, что сельский рабочий или ремесленник был бы вечно в сомнении относительно получки в конце недели условленной платы в полном размере и должен был бы опасаться получения половины платы или отсрочки ее на полгода. Представим себе, что в каждой лавке ежедневно происходят потасовки между продавцом и покупателем, из которых первый стремится получить деньги, не отдавая товара, а второй забрать товар, не отдавая денег. Что произошло бы из всего этого для общества? Что стало бы с его продуктивными и распределительными функциями? Был ли бы слишком поспешным вывод, что промышленная кооперация (добровольная, по крайней мере) прекратилась бы?