Подноготная любви - Меняйлов Алексей. Страница 93
Лев Николаевич ещё в бытность свою офицером в отличие от большинства воспринимал страх как некое чужеродное в себе тело. То что это так, а не наоборот, можно судить по тем преобразованиям души — и только по ним, — которые со Львом Николаевичем со временем произошли.
Пьер (мечта Толстого о самом себе; работа с собой «в пейзаже») тоже боялся — и Лев Николаевич не скрывает этого его свойства; как следствие, Пьером манипулирует и подонок Анатоль, и будущий национальный герой и не меньший, а похоже, даже больший нравственный урод Долохов (одним из его удовольствий было пристрелить из пистолета лошадь ямщика).
Лев Николаевич ещё не стал автором статей о непротивлении злу насилием (во всяком случае, не сформулировал своё мироощущение на понятийном уровне), но уже за пятнадцать лет до начала религиозных исканий на его ассоциативно-образном уровне мышления Пьер, телесно присутствуя на генеральном сражении с французами, в смертоубийстве не участвовал.
А почему вообще Пьер оказался на Бородинском поле? Как образованный и начитанный человек он не мог не понимать, что бой не развлечение, он понимал, что будет только мешать и отвлекать, но, тем не менее, на поле боя оказался и для оправдания своего там присутствия прикидывался разве что не дурачком. Поклоняющиеся Софье Андреевне толстоведы говорят, что Пьер оказался у Бородина потому, что Толстому, якобы, понадобилось именно глазами Пьера показать народные массы, которые в едином порыве… в противостоянии чужеземному захватчику... — и т. д. и т. п. Но Толстой, к счастью, не толстовед, не литературовед и не структуралист. Он — гениальный писатель, ищущий разрешения основных жизненных вопросов! И на Бородине понадобилось быть Пьеру!
Зачем? Видимо, ему д`олжно было там быть, чтобы приобрести тот опыт, который нигде в ином месте приобретён быть не мог — ни в беседах с Каратаевым, ни во французском плену, ни во время расстрела русских пленных французскими гренадерами.
При расстреле всё было понятно и зримо: противостоящие стороны были врагами, чужими, одеты по-разному и даже говорили на непонятных друг для друга языках. А вот на Бородинском поле врагов не было! То есть, они были, всё те же французы, но для артиллеристов, на чьей батарее находился Пьер, врагов как бы не было, потому что видел их только руководивший стрельбой офицер, да и то через подзорную трубку. Эдаких маленьких человечков, сливающихся в сплошную безликую массу.
Что же тогда мог видеть Пьер, который сидел, да ещё позади артиллерийских позиций, подальше, чтобы не мешать и не оглохнуть от орудийных залпов? Дёргающихся по непонятному для него закону одинаково одетых людей, повторяющих свои движения вновь и вновь: накатить орудие, выстрел, накатить… выстрел.. и опять накатить… И всё разнообразие такой жизни заключалось только в том, что время от времени кто-то из солдат падал замертво и не двигался, или ещё сколько-то полз, пытаясь запихнуть обратно в себя вываливающиеся кишки. Врага не было, а было только подчинённое непонятно чьей воле слаженное движение людей у орудий, однообразное до тех пор, пока они не затихали в побуревшей от крови пыли. И не случайно время для Пьера остановилось: происходящее приобрело значимость символа: в служении смерти нет жизни! Смерть оказалась такой же бессмыслицей, как и суета этих согнанных в военную толпу людей. То, что бессмысленно, то не существует. Нету смерти, нету её! Не-ту!..
А раз её нет, то остаётся одна только вечная жизнь!!
Вернувшись после сражения в Москву, Пьер, как это обычно бывает после больших открытий, ещё некоторое время воспалённо метался во власти старых принципов: с пистолетом, не замечая даже, что Наташа зовёт его из окна кареты. Эти метания — психологическая деталь весьма достоверная: ни одно переосмысление жизни не приводит к немедленному изменению вещественных форм жизни. Но уже в плену Пьер перестал замечать телесную смерть окружавших его людей — а что страшного в изменении состояния тела? — и вот мы уже видим Пьера, на которого удивлённо смотрят и пленные, и французские часовые, а Пьер хохочет и не может остановиться, но только спрашивает: «Кто, кто может запереть мою бессмертную душу?!!..» Для него уже не существует французских часовых, которые по своей прихоти могут наставить ружьё на незнакомого и не сделавшего им ничего дурного человека и выстрелить. Нет их!! Потому что нет страха!
Первопричина значимости Анатолей, Долоховых и прочих Элен в жизни Пьера — страх. Поклонение Наполеону — а ведь в начале романа именно Пьер активней остальных его защищает — тоже. Освобождение от страха возможно только при водительстве Божьем, но при всей духовности этого события оно всегда принимает некие конкретные формы. К сожалению, лишь единицы принимают это водительство. Ведь по роману на Бородинском поле только Пьер стал Пьером, а все остальные какими были, такими и остались. Они шли туда убивать, влившись и растворившись в толпах, которые красиво называют полками и батальонами, но всё равно это суть толпы. Их всех туда привели другие люди, начальники, некрофилы. И только Пьер пришёл на своё генеральное сражение один и по доброй воле — во всяком случае, ни один некрофил его туда не вёл. Но, в конечном счёте, человек водим или одним духом, или ему противоположным, вне зависимости, осознаётся это или нет. Пьер не был с теми, на чьих глазах перед боем кадили ладаном нанятые специально для этого разр`яженные в одежду с блёстками люди. Для них он был точно неверующим. Он был странен, он был не такой, как все, и на него эти все оглядывались. И, тем не менее, именно Пьер вышел из этого сражения победителем. Ведь Наполеоны, Кутузовы и Александры I не побеждают никогда, а только тот, кто внутренне уже никогда не окажется в строю — с ружьём или без!
Не только Бородино есть генеральное сражение — таковым на самом деле является вся наша жизнь! И на этом сражении время от времени среди гор трупов победителем остаётся какой-нибудь Пьер. (Пьер — это Пьеро! Иванушка-дурачок русских сказок, которого все обманывают, но который в конце получает от жизни всё самое лучшее. Ни одно из имён героев Толстого не случайно.)
Из практики психокатарсиса очевидно, что построенные человеком образы обладают свойством со временем исполняться. Пьер — это мечта Толстого о самом себе. Да, Пьер оказался в плену из-за того, что вздумал идти по пути насилия и купил для покушения на Наполеона пистолет. Можно было обойтись и без плена. Тем более что покидавшая оставляемую французам Москву Наташа подзывала его к себе, и в карете место нашлось бы и для него. В крайнем случае Наташа, только что пожертвовавшая своим приданым ради раненых, пошла бы рядом, пешком — если нужно. Но Пьер в последний раз позволил, чтобы в нём победило влечение к удовольствию восторга, он решил отдаться умопомрачению страха при покушении на убийство, страсти уподобления императору Наполеону и толпе прочих императоров. И из этой вакханалии смерти, из этого её торжества, из горы трупов — уже реализовавшихся и только ещё будущих, — почувствовав наконец истинный смысл смерти, явившей свой злобный оскал на этот раз уже без маски обычного для неё обмана, — он вышел победителем с «обновлённой нравственной физиономией», выбрав раз и навсегда не смерть в её множестве разнообразно-однообразных анальных форм, а победу над смертью — жизнь вечную, мир, покой и радость.
Толстой знал, что такое страх — а кто из людей не знает, что это такое?! — и искал случаев им насладиться, зримым чему проявлением были его объяснения в любви своей партнёрше даже на 48-м году супружеской жизни (см. главу «Я — честная женщина!»). И только за несколько недель до своего побега он успокоился и, как заметили домашние, стал к Софье Андреевне относиться ровно. А потом ушёл. Пусть ночью. Пусть стараясь не шуметь. Пусть потеряв даже шапку. Но всё равно, пусть стариком, но он, как и Пьер в своём генеральном сражении, победил и телесно.