Неверная - Ефимов Игорь Маркович. Страница 18

«Бессмертною заслугою монарха, находящегося ныне на престоле России, служит то, что он полнее, энергичнее всех своих предшественников проявил себя просвещенным и неумолимым защитником исторической законности. Раз, что выбор был сделан, Европе известно, оставалась ли Россия ему верна в течение тридцати лет? Позволительно утверждать с историей в руках, что в политических летописях вселенной трудно было бы указать на другой пример союза столь глубоко нравственного, как тот, который связует в продолжение тридцати лет государей Германии с Россией, и, благодаря именно этому великому началу нравственности, он был в силах продолжаться, разрешил многие затруднения, преодолел немало препятствий».

После этой статьи правительство вдруг сменило гнев на милость по отношению к беглому дипломату. Вскоре Тютчев с семейством возвращается в Россию, где его восстанавливают на службе, возвращают придворное звание камергера. С этого момента карьера Ф. И. идет только вверх. В 1846 году он уже чиновник особых поручений при государственном канцлере, в 1848-м – старший цензор при Министерстве иностранных дел (тот самый год, когда арестован Достоевский и другие петрашевцы), в 1857-м – действительный статский советник, в 1858-м – председатель Комитета иностранной цензуры. Один за другим следуют ордена: Владимира 3-й степени, Станислава 1-й степени, Анны 1-й степени. Как Вы, наверное, гордились его успехами!

Но когда Вы встретились с 47-летним Ф. И. в 1850 году, его положение в свете и при дворе еще не было таким заметным. Да и как поэт он был известен лишь в узком кругу любителей российской словесности. Чем же мог Вас так увлечь седой и хромой господин, навещавший своих дочерей в Смольном институте? Ведь Вы вовсе не были наивной девочкой к тому времени. В свои двадцать пять лет Вы вращались в петербургских гостиных, принимали ухаживания светских львов. Про Вас нельзя было сказать, как про Татьяну Ларину: «Душа ждала – кого-нибудь. И дождалась!» Нет, видимо, было в немолодом поэте какое-то таинственное, неотразимое очарование, раз он зажег в Вас такую пламенную любовь.

Летом 1850 года – объяснение в любви, а весной 1851-го – уже первый ребенок, дочь Леля. Когда стало ясно, что беременность слишком заметна и не позволит Вам принять участие в выпускных торжествах, пришлось уйти из института. А вместе с Вами – и тетушке, Анне Дмитриевне Денисьевой, классной наставнице, так надеявшейся на то, что ее сделают кавалерственной дамой, а племянницу – фрейлиной. Что меня поражает – она никогда не обронила ни слова упрека в адрес Вашего «соблазнителя», жила вместе с Вами в снятой им квартире, заботливо и приветливо принимала, когда ему удавалось вырваться к Вам из светских и семейных пут. Не попала ли и она под чары любвеобильного камергера?

Не знаю, может быть, какие-то гостиные и закрыли двери перед Ф. И. Но в общем, и свет, и двор простили его, скандал удалось приглушить. Он оставался повсюду принятым, блестящим собеседником, заботливым отцом шестерых детей (не считая Вашей дочери), внимательным мужем баронессы Дернберг, предпочитавшей почему-то большую часть года проводить в деревне.

Надо сказать, что в те времена полиция нравов вовсе не склонна была смотреть сквозь пальцы на внебрачное сожительство. Когда Николай Огарёв сделал попытку вступить в брак с Натальей Тучковой, не получив развода от первой жены, он и двое его родственников, помогавших ему, были арестованы и увезены в Петербург по предписанию Третьего отделения. Их продержали несколько недель в заключении по подозрению в причастности к «фурьеризму», то есть пропаганде фаланстеров и полигамии. Другую историю того же рода описывает сам Ф. И. в письме к жене:

«Князь С.Трубецкой пойман вместе с хорошенькой беглянкой в одном из портов Кавказского побережья, в тот самый момент, когда они были готовы отплыть в Константинополь. Они целую неделю прожили в Тифлисе, и никто ничего не заподозрил, и задержали их только потому, что за полчаса до отъезда этот нелепый человек не смог устоять против искушения сыграть партию в биллиард в местной кофейне, где его, по-видимому, опознали и разоблачили. Бедная молодая женщина была немедленно под надежной стражей отправлена в Петербург, а что до него, то ему, вероятно, придется спеть самому себе оперную арию, которую охотно певали в былое время: Ах, как сладко быть солдатом!».

Тютчеву же было прощено все. Не могла ли способствовать этому особо милостивому отношению докладная записка, поданная им в 1848 году императору, в которой, среди прочего, были такие строки:

«Каким образом могло случиться, что среди всех государей Европы, а равно и политических деятелей, руководивших ею в последнее время, оказался лишь один, который с первого начала признал и провозгласил великое заблуждение 1830 года и который с тех пор один в Европе, быть может один среди всех его окружающих, постоянно отказывался ему подчиниться? В этот раз, к счастью, на Российском престоле находился государь, в котором воплотилась „русская мысль", и в настоящем положении вселенной „русская мысль" одна была настолько отдалена от революционной среды, что могла здраво оценить факты, в ней проявляющиеся… То, что император предвидел с 1830 года, революция не преминула осуществить до последней черты».

Кстати, в этой же записке сильно достается венграм: они представлены потомками азиатской орды, то есть гуннами, которые только и думают о том, как бы им завершить порабощение славянских племен, начатое их предками. Наверное, эти мысли крепко запали в голову императору, коли год спустя он послал стотысячный корпус на берега Дуная, поручив ему свергнуть революционное правительство в Будапеште.

Да, камергер Тютчев был прощен, но Вам не простили ничего. Кажется, не нашлось среди прежних друзей ни одного смельчака, который решился бы показаться с Вами на людях, пригласить в гости. Пустыня пролегла между Вами и всем Вашим прошлым. Даже родной отец заявил, что знать Вас больше не хочет. И всей-то жизни для Вас осталось: заботы о ребенке и ожидание визита Вашего «Боженьки». Который, честно скажем, не был создан для того, чтобы умиленно склоняться над детской кроваткой.

Однако Ваши страдания он понимал и сочувствовал им, если судить по чудному стихотворению, написанному им в те годы как бы от Вашего имени:

Не говори: меня он, как и прежде, любит,
Мной, как и прежде дорожит…
О нет! Он жизнь мою бесчеловечно губит,
Хоть, вижу, нож в руке его дрожит.
То в гневе, то в слезах, тоскуя, негодуя,
Увлечена, в душе уязвлена,
Я стражду, не живу… им, им одним живу я —
Но эта жизнь!., о, как горька она!
Он мерит воздух мне так бережно и скудно…
Не мерят так и лютому врагу…
Ох, я дышу еще болезненно и трудно,
Могу дышать, но жить уж не могу.

Только не думайте, что участь его законной жены была намного легче. Мы не знаем, до какой степени она была осведомлена о Вашем существовании, о рождении Ваших детей. Но было бы наивно полагать, что сплетни и слухи бережно облетали ее стороной. Недаром она предпочитала большую часть года проводить с детьми в брянском имении или за границей. Попадая в Москву или Петербург, она всегда должна была делать вид, что в семье Тютчевых все идет нормально, а при этом напряженно ловить задний смысл в обращенных к ней словах, в бросаемых на нее взглядах. Она даже не могла открыто возмутиться, потребовать от супруга прекратить отношения с Вами. И собственная совесть, и муж могли на это ответить: «А разве сама ты в свое время не согласилась стать тайной возлюбленной одного русского дипломата, имевшего жену и троих детей?»

О тяжелой атмосфере, установившейся в доме, свидетельствуют дневники и письма старшей дочери – Анны: