Розовая пантера - Егорова Ольга И.. Страница 43

— Что там у тебя? Что так долго смотришь?

Она не ответила, не подняла взгляда, как будто не услышала, или сделала вид просто, что не услышала, — конечно, сделала вид, и это почему-то разозлило Алексея, какая-то обида поднялась в душе. В самом деле, что же такое она могла там увидеть, что даже внимания на слова собственного сына не обращает. В первый раз в жизни, наверное…

— Мам! Мама!

— Иди сюда, Леша, — позвала она тихо.

«Ни за что, — запротестовало сознание, — не жди, не подойду, не стану, не буду смотреть, ни к чему…»

Он подошел. Посмотрел на рисунок, который мать держала в руках. Увидел Машку. Сидит на столе, вполоборота, в ушах — сережки. Смотрит задумчиво. На него.

— Видишь?

— Да что я должен видеть, по-твоему? — спросил Алексей немного грубо, никогда в жизни он еще не позволял себе с матерью в таком тоне разговаривать.

Она не обратила внимания на грубость, оторвала наконец взгляд от рисунка, подняла глаза:

— Сам же видишь…

— Да что я должен видеть? — повторил он теперь уже растерянно, пытаясь понять, что же произошло за эти несколько минут молчания, что она успела натворить, наколдовать, нашептать матери — прямо с портрета, и плевать она хотела на то, что портреты вообще-то не разговаривают, и не колдуют, и не творят, что они, портреты, вообще не живые, а нарисованные… — Ты о чем, мама?

— О ней. Не про нее это все, Леша. Не про нее.

— Как это?

— А так. Ты не разобрался, не понял или просто не захотел понять. Не может этого быть.

— Чего?

— Всего того, что ты сказал. Не может.

— Так было же…

— Не может. Разве сам не видишь? Она, эта девушка, не такая…

— Не такая? А какая, по-твоему? Хорошая?

— Не знаю, хорошая и плохая. В каждом человеке, Леша, добро есть и зло. И слабость тоже есть! А ведь ей всего-то лет пятнадцать…

— Шестнадцать, — поправил он почти с жаром, как будто этот лишний год на самом деле перечеркивал все права человека на то, чтобы иметь слабости.

— Не важно, — мягко возразила мать, — возраст не имеет значения. Только я думаю: здесь все гораздо сложнее. Сложнее той примитивной истории, которую ты мне рассказал. Вот ты говоришь: она ему все сама рассказала. Но откуда ты знаешь, что именно она ему рассказала и рассказала ли вообще? Может, он, отец ее…

— Не отец, а отчим.

— Не важно. Пусть отчим. Может, он специально это сказал, чтобы больнее тебе сделать. Может, он от кого другого узнал… Или нет, не может такого быть?

Алексей прекрасно помнил о том, что в тот день свидетелями их любовной сцены была целая уйма народу, в том числе, кажется, даже директор школы… И что с того?

— Мама. — Он с усилием оторвал наконец взгляд от рисунка, опустился на диван, вздохнул устало: — Какое теперь это имеет значение? Даже если ошибаешься не ты, а я?

Она ответила почему-то совсем о другом, не по теме, как будто вдруг забыла, о чем они только что разговаривали:

— Небо сегодня какое звездное. Давно такого не видела.

— Да, звезд много.

— Ты вот лежал на диване целый час, в окно смотрел. О чем ты думал?

— Ни о чем. Правда ни о чем.

Она поднялась, осторожно сложила рисунки в неровную по краям стопку, отодвинула ящик.

— Знаешь, Леша, ты сходи к ней. Поговори, выясни. Так ведь легче будет. И тебе, и ей.

— Мам, да ты что? Ты что — серьезно?

— Серьезно. — Она задвинула ящик и опустилась рядом с ним на диван. Положила руку на колено, сжала слегка пальцами и снова сказала: — Серьезно. Я же вижу, ты мучаешься… Или в церковь сходи.

— Зачем в церковь? — опешил Алексей. Мать прекрасно знала, что он бывал там не чаще, чем раз в пять лет. — В церковь-то зачем?

— Тебе простить ее надо. Поговорить. Ты ведь до сих пор думаешь, что она в смерти отца виновата. Думаешь?

— Не знаю…

— Поговорить надо. С ней или с Богом…

— Ну ты даешь. — Он попытался усмехнуться, усмешка не получилась, вышла какой-то кривой и быстро исчезла. — Сравнила… Или с ней, или с Богом, что, по твоим словам, практически одно и то же получается. Богохульство, мама, — грех великий. Пора бы знать, в твоем-то возрасте…

— Я за свои грехи, сынок, сама расплачиваться буду. А сейчас я за тебя только переживаю.

— Прости, мам.

Она снова сжала пальцами его колено.

— Я ведь знаю, не пойдешь ты в церковь. Ну и ладно, время еще не пришло твое, значит. Ты к ней сходи. Поговори, выясни все — как оно было. Просто поговори…

— Да ни к чему все это, мама…

— Сходи, — повторила она, как будто не услышав его слов. — Небо-то сегодня какое звездное…

Поднялась и вышла из комнаты, неслышно прикрыв дверь. Следом за ней прошмыгнула кошка. «Сидела тут, подслушивала», — подумал Алексей раздраженно. Подошел к письменному столу, задвинул поплотнее ящик — тот, что с рисунками. Усмехнулся мысленно — да что это он в самом деле, боится ее, что ли? Никуда она из этого ящика не выпрыгнет, и во сне не приснится…

«Все-таки выпрыгнула. Все-таки приснилась…» Он лежал на постели, разглядывая облака, ползущие по небу торжественной и неторопливой чередой, пытаясь собрать воедино рассыпавшиеся бусинки сна, которые только что вихрем выпорхнули в окно, примостившись уютно на облаке. Облака плыли по небу и уносили с собой… Попробуй собери.

Серый и ветреный день, — он помнил, знал, что это был день из его жизни. Из той, прошлой. День, повисший над городом тоскливым ожиданием. Оно, это ожидание тоскливое, которое ему приснилось, которое заполонило собой весь этот сон, — оно принадлежало уже не ему. Оно обитало в другой душе, жило себе и разрасталось — все росло и росло, пока наконец не перестало умещаться в своем крошечном домишке и не выплеснулось на весь город этим ветреным и серым днем. Вот она, первая бусинка. Нанизалась на ниточку. Только где же вторая, третья?

Вот же. Знакомый абрис, рожденный памятью рук. Неужели не холодно, на таком-то ветру? Сколько же можно вот так в самом деле? Оделась бы хоть потеплее. И ботинки мокрые совсем. Так ведь воспаление легких заработать недолго. Ну что же ты ждешь, скажи? Скажи! Не сказала — бусинка, покатившись, сверкнула в лучах отраженного солнца и, прыгнув на ниточку рядом с первой, закончила свою историю.

И все. Как ни старался, как ни напрягал память Алексей, больше ничего вспомнить не мог. Только тоскливое ожидание, серый и ветреный день и пронизывающий до костей холод. Оставшиеся бусинки слились неразличимо с облаками и поплыли мимо. В далекие края, где тепло. Может, отпустить и этих двух несчастных пленниц? Да черт с вами, летите, летите себе…

Он посмотрел на часы. Половина девятого — это ж надо было додуматься проснуться в субботу в такую рань! И главное, для чего? Для того, чтобы пялиться на облака, которые — можно было бы и сразу догадаться! — ничего и ни о чем ему не расскажут. И что же ему теперь делать? Непонятно откуда взявшееся чувство вины — не той, привычной, а какой-то другой, новой — щемило душу. Только этого ему не хватало, можно подумать, мало ему было… «Мало», — донесся почти явственно откуда-то шепот, он недоумевающе посмотрел на облака — тоже мне, разговорились, кто бы вас еще спрашивал. Повернулся на другой бок, заранее прекрасно зная, что уснуть уже не получится. Зажмурил глаза, услышал бесцеремонный скрип двери, заранее уже догадавшись, что в половине девятого в субботу столь непосредственно вести себя в доме может только одно существо — кошка. Кошка эта проклятущая…

— Ну иди сюда, — позвал он, слегка похлопав рукой по дивану, отгоняя настойчивое воспоминание. — Иди, ну что ты вытаращилась на меня, как будто первый раз в жизни видишь?

Кошка продолжала оставаться неподвижной, застыв на пороге — ни вперед, ни назад.

— Леша, ты с кем там разговариваешь? — услышал голос матери, которая уже давно встала и готовила на кухне завтрак.

— Сам с собой. Вернее, пытаюсь разговаривать с кошкой, но она мне почему-то отвечать не хочет. Смотрит на меня и молчит. Не с той ноги, наверное, встала.