Общественное мнение - Липпман Уолтер. Страница 27

Здесь кодексы оказывают свое незаметное, но всепроникающее воздействие на процесс формирования общественного мнения. Согласно традиционным теориям, общественное мнение — это моральное суждение по поводу группы фактов. Развиваемая мною теория состоит в том, что при современном состоянии образования общественное мнение является, прежде всего, морализированной и кодифицированной версией фактов. Я утверждаю, что система (pattern) стереотипов, находящаяся в центре наших кодексов, определяет, какую именно группу фактов и в каком ракурсе мы увидим. Поэтому, несмотря на наилучшие намерения, политика газеты в отражении новостей попадает под влияние политики редакции. Именно поэтому капиталист видит один набор фактов и аспектов человеческой природы, а его оппонент-социалист — набор других фактов и аспектов природы человека. Именно поэтому каждый из них считает, что другой заблуждается или лишился рассудка, тогда как реальное различие между ними — это различие восприятия. Оно диктуется различиями между капиталистической и социалистической системами стереотипов. «В Америке нет классов», — пишет один американский редактор. «История всех обществ, существовавших до сих пор, есть история борьбы классов», — говорится в Манифесте Коммунистической партии [171]. Если в вашем сознании заложена система цитировавшегося выше редактора, то вы хорошо разглядите факты, которые ее подтверждают, и с трудом — те факты, которые ей противоречат. Если вы следуете коммунистической системе стереотипов, то вы не просто будете обращать внимание на другие вещи, но, даже если вы и упомянутый редактор смотрите на одни и те же вещи, вы будете видеть их в совершенно разном свете.

5

А поскольку моя система нравственности покоится на принятой мной версии событий, — значит, тот, кто отрицает либо мои моральные суждения, либо мою версию событий, является, с моей точки зрения, чужим, опасным и ошибочно мыслящим человеком. Как я могу объяснить его позицию? Оппонента, как бы он от нас ни отличался, всегда нужно как-то понимать, и мы в самую последнюю очередь объясняем его отличие тем, что он видит другие факты. Этого объяснения мы избегаем, так как оно подрывает сами основания нашей уверенности в том, будто мы смотрим на жизнь ясным взглядом и видим ее во всей ее целостности. Только если мы привыкли признавать, что наше мнение является частичным опытом, который мы рассматриваем сквозь свои же стереотипы, — только тогда мы можем быть толерантными по отношению к нашему оппоненту. Если у нас нет такой привычки, то мы верим в абсолютность нашего восприятия и потому — в ненадежность и предательство любого, кто думает иначе. Хотя люди готовы допустить, что существует две стороны «вопроса», они не верят, что существует две стороны того, что они считают «событием». И они до тех пор в это не верят, пока в результате длительного обучения критическому подходу не придут к полному осознанию того, насколько вторичным и субъективным является их понимание общества.

Таким образом, там, где каждая из двух групп видит свой аспект события и стремится к собственным объяснениям увиденного, они практически не могут доверять друг другу. Если система стереотипов соответствует их опыту в ключевых моментах, они уже не смотрят на нее как на интерпретацию. Они смотрят на нее как на «реальность». Она может не походить на реальность, за исключением того, что ее кульминацией является вывод, гармонирующий с реальным опытом. Я могу представить свое путешествие из Нью-Йорка в Бостон с помощью прямой линии на карте, точно так же как добившийся победы человек может представлять себе свой триумф как конец прямой и узкой дороги. Мой фактический путь в Бостон мог быть на самом деле длинным и извилистым, точно так же как путь триумфатора мог быть сопряжен с множеством отклонений от движения к цели, достигнутой тяжкими трудами и испытаниями. Но если каждый из нас достиг своей цели, то прямая траектория самолета или прямая жизненная дорога могут послужить готовыми схемами движения. Но только если кто-то попытается им следовать и не достигнет цели, мы должны будем выслушать критику. Если мы будем настаивать на своих схемах, а неудачник будет настаивать на своем отказе от них, то мы вскоре начнем относиться к нему как к опасному чудаку, а он начнет относиться к нам как к лжецам и лицемерам. Так мы постепенно будем рисовать портреты друг друга. Поскольку наш оппонент уподобляет себя тому, кто говорит: «О, зло, ты мое благо», он раздражает нас тем, что не вписывается в нашу схему. Тем не менее он в нее вмешивается. А поскольку эта схема основана, с нашей точки зрения, на бесспорном факте, усиленном неоспоримой логикой, в этой схеме ему должно быть найдено место. Очень редко в политике или производственных спорах это место определяется признанием того факта, что он смотрит на ту же самую реальность, что и мы, но видит другой ее аспект. Это может разрушить всю схему.

Так, во время Парижской мирной конференции итальянская сторона настаивала на том, что город Фиуме [172] принадлежит Италии. Фиуме для членов итальянской делегации не был городом, который желательно было включить в королевство Италия — он был для них просто итальянским городом. Они видели только то, что в рамках формальных границ города итальянцы составляли большинство населения. Американская делегация, которая видела гораздо больше итальянцев в Нью-Йорке, чем в Фиуме, и при этом не считала, что Нью-Йорк следует отнести к Италии, смотрела на Фиуме как на Центрально-Европейский коммерческий порт. Они знали и о большом числе югославов в пригородах, и о неитальянском населении земель, лежащих далеко от прибрежной полосы. Поэтому некоторые члены итальянской делегации нуждались в убедительном объяснении ошибочных взглядов американцев. Такое объяснение они нашли в распространившейся сплетне, будто один из влиятельных американских дипломатов влюбился в югославку и подпал под ее влияние (никто не знал, откуда пошел этот слух). Ее видели там-то и там-то… Его видели там-то и там-то… В Версале, недалеко от бульвара… На вилле, окруженной большими деревьями.

Это довольно распространенный способ «объяснить» поведение оппонентов. В форме более жесткой клеветы такие обвинения редко достигают печати. Поэтому кому-нибудь вроде Рузвельта приходится ждать годы, а кому-нибудь вроде Хардинга [173] — месяцы, чтобы придать огласке или прекратить разговоры, которые шепотом ведутся в каждой гостиной. Публичным людям приходится терпеть скрытое злобствование в клубах, сплетни на парадных обедах, оговоры в будуарах, мириться с их бесконечными повторениями, вариациями и смакованиями. Несмотря на то, что в Америке, на мой взгляд, все это пережевывание сплетен распространено в меньшей степени, чем в Европе, трудно сыскать американского общественного деятеля, которому не приписывалось бы участие в какой-нибудь скандальной истории.

Своих оппонентов мы превращаем в негодяев и заговорщиков. Если происходит резкий скачок цен, мы приписываем его заговору тех, кто на нем наживается. Если газеты врут, то это происки капиталистов; если богатые слишком богаты, то они жулики и обманщики; если мы проигрываем выборы, то электорат коррумпирован; если государственный деятель совершает не одобряемый вами поступок, то он либо подкуплен, либо попал под влияние какого-то подонка. Если рабочие бунтуют, они подверглись подрывной агитации; а если объединились в международные организации, это значит, что политическая зараза не знает границ. Если производится недостаточное число аэропланов, то это результат происков шпионов; если происходят беспорядки в Ирландии — это подкуп немцев или большевиков. А если человек проявляет полную твердолобость и видит кругом только злоумышленников, то все забастовки, жесткий план развития экономики, беспорядки в Ирландии, Мексике или в мусульманских странах, реставрацию короля Константина [174], Лигу Наций, движение за сокращение вооружения, фильмы, демонстрируемые по воскресеньям, короткие юбки, нарушение сухого закона и борьбу негров за гражданские права он сочтет частными проявлениями грандиозного заговора, организованного Москвой, Римом, масонами, японцами или сионскими мудрецами.