Андрей Миронов и Я - Егорова Яна. Страница 28

Наконец, генеральный прогон – сдача спектакля Чеку. Со зрителями.

Стремительно открывается занавес. Сцена устроена с крутящимся внутренним кругом и кольцом, которое вертится в обратную сторону. После первой сцены нервный крик Вышневской (Веры Васильевой):

– Аристарх Владимирович, вам одеваться пора! – И еще пронзительнее: – Одеваться Аристарху Владимировичу!

Крик такой больной, на такой высокой ноте, что кажется, пронзает купол театра. Сразу возникает чувство тревоги. Это начало спектакля! Менглет – Вышневский, Папанов – Юсов. Это такие мощные типы, напоминающие фигуры с острова Пасхи, типы, которых не увидишь ни в американском триллере, ни в Государственной думе. Под ноющий звук шарманки появляется Жадов. Детская открытость с неистощимой, какой-то даже глупой русской надеждой в прекрасное будущее и свое и всех, всех и вся! Кукушкина – доморощенная бандерша, кухарка по психологии, которая потом будет управлять государством. Две дочери – Полина и Юленька. Полина – глупа, Юленька – алчна, продажна, порочна… Островский не приукрасил Россию: все женщины – продажны, мужчины – воры, подлецы, взяточники. Их дети и внуки погубят Россию и на новой ниве начнут грабить и брать такие взятки, размер которых и не снился их дедам и прадедам. Нет, нет, скорей искать Моисея, чтобы взял за уши и таскал по пустыне сорок лет.

Среди этой страшной камарильи тяжелобольных людей – один – Василий Жадов. Он хочет работать, получать за это деньги и жениться по любви. Он хочет быть честным! Первые слова Жадова:

– Что дядюшка, занят? Ах, жалко! А мне нужно очень его видеть.

Вибрации голоса Андрея, его тембр обладали свойством попадать в точку счастья, которая располагается в отделе головного мозга. И с первых звуков его голоса мысль расстаться с ним была невозможна. Зрители, как при приеме наркотиков, чувствовали себя счастливыми в отличие от проклятой жизни, которую они оставляли за дверями театра. Во время работы над спектаклем Магистр и Андрей не расставались. Они такие разные. Внешне баловень судьбы – Андрей, с сильными, знаменитыми родителями, про него можно было даже сказать, что он родился не в рубашке, а в котиковой шубке. Бутафория, которая окружала его, – квартира, рояль, библиотека, коллекция фарфора, гравюры, музейные люстры… Имена, которыми он щеголял, – Утесов, Арбузов, Райкин, Уланова, Шостакович, Григорович – все, все это нам представлялось как незнакомый предмет, который надо было выучить! Магистру хотелось бывать с ним, в его доме, понять механизм незнакомой для него жизни и во что бы то ни стало выйти на новый социальный виток. Магистра притягивала в Андрее его свобода, культура, удивляла природа. С глазами цвета синьки, с накрахмаленной уверенностью в жизни, он расцветал в атмосфере любви и умирал от недоброжелательного взгляда, жеста!

На сцене между ними установилась странная связь. Андрей, как медиум, принимал сигналы Магистра, трансформировал их и уже в обогащенной, свойственной его индивидуальности форме возвращал этот сигнал обратно. Магистр улавливал эту новую форму и направлял ее на сцену. Так создавались роль и спектакль.

Андрею не хватало для совершенствования волевого начала. Воля мамы оборачивалась всегда насилием над его природой, а воля Магистра – преображала ее. Рядом с Магистром Андрей впадал во вдохновение, как впадают в транс, и на сцене происходил сеанс медитации.

В прошлом воплощении Магистр был гроссмейстером духовно-рыцарского ордена. За одну ошибку, привязанность к власти, он опять был ввергнут в материю и родился в условиях Страны Советов на улице Заморенова, в коммунальной квартире. Вместе с бессознательной памятью прошлой жизни он принес с собой на Землю магический кристалл. Этот кристалл не обладал материей, он был невидимым, но всегда находился в поле досягаемости или в кармане Магистра. В детстве он иногда материализовывался в кусочек разбитого зеркальца, которым он с мальчишками из окна отражал лучи солнца, выжигая у сидящих во дворе бабушек дырки на платье. Перед началом спектакля Магистр входит в каждую гримерную – протягивает артистам невидимые нити вожжей. С помощью невидимых вожжей он будет управлять всеми на сцене…

– Егорова, Егорова… скоро ваш выход.

Я очнулась от видения и бросилась на сцену. А там – горничная Стеша, нагнув голову вниз, задом к зрительному залу остервенело моет пол. «А уж надо мной-то как измывается, одной только чистотой одолела!» И дальше: «твою… так… вона… мать… к чертям собачьим!» Аплодисменты – зал подключился. «Да разве может человек прожить на одну зарплату?» – со сцены гаркает Кукушкина. Аплодисменты. Конец первого акта – потерявшая тормоз карусель! Крутится круг, в обратную сторону, крутится кольцо, вертятся столы, шкафы, графины, рюмки, люди… Вертится духовой оркестр, раздутые щеки трубачей… вертится Юсов в танце перед Белогубовым. Взрыв аплодисментов.

Второй акт – насилие над душой Жадова. Натиск темных. Юленька вся в розовом, как бизе: розовая шляпка, розовые ленты, розовые оборки, ярусы, кружева: «Ты себе не представляешь, Полина, как деньги и хорошая жизнь облагораживают человека». Кукушкина: «А вот погоди, мы на него насядем обе, так авось поддастся. Да гордость-то, гордость-то ему сшибить надо!» И сшибают. Ради любви к Полине Жадов идет просить у дяди доходного места.

Танцуя на крышке гроба своих идеалов, он истерически кричит: «Бери, большой тут нет науки, бери что можно только взять. На что ж привешаны нам руки, как не на то, чтоб брать, брать, брать». Жадов идет по авансцене просить у дяди доходного места – у него градом падают слезы. Но драматург верил в силы света и остановил героя на самом краю пропасти. Карусель продолжает крутиться, но на ней нет декораций, она совершенно пуста. Бутафория жизни исчезла. За кулисами – смерть. За кулисами крик – с Аристархом Владимировичем удар! В этот момент Жадов стремительно выходит из центра бархатного черного задника, как из тьмы: «Я могу поколебаться, но преступления не сделаю. Я могу споткнуться, но не упасть! Если судьба приведет есть один черный хлеб – буду есть один черный хлеб! Никакие блага не соблазнят меня, нет! Я хочу сохранить за собой право глядеть всякому в глаза прямо, без стыда!»

Одновременно на сцене – торжество совести и торжество смерти, как будто режиссер поставил на театре старую русскую поговорку: «Всего на свете двое есть – смерть да совесть». Гром аплодисментов. Зал так высоко поднимался в этой медитации над материей, это был такой опыт духовного переживания, после которого зрители действительно менялись, чувствовали и понимали, что уже не смогут жить и видеть мир по-старому.

Напротив театра Сатиры стояло здание театра «Современник». Между театрами – негласное соревнование, у кого больше зрителей. В «Современнике» мы с Андреем смотрели много спектаклей с Олегом Табаковым, и он постоянно долбил меня:

– Я не хуже артист, чем Табаков? Ну, скажи, скажи! – по-детски напрашивался он на комплимент.

– Ну конечно, лучше. Это и ежу ясно, – искренне говорила я. – Ты посмотри, у нас на «Доходном месте» впервые в истории театра – конная милиция! А у них – обыкновенная толпа.

Наконец спектакль сдали. Чек попросил всех артистов не раздеваясь и не разгримировываясь – в зал. Он был потрясен.

– Сегодня родился гениальный режиссер. Магистр, беги за шампанским.

В этот день мы долго не могли опомниться и до вечера ходили по этажам театра с бокалами и с бутылками шампанского. Мы с Инженю сидели в гримерной, вспоминали поклоны в конце спектакля. Выходили кланяться на авансцену, держась за руки – в середине Жорик Менглет, слева я, Юленька, справа Инженю – Полина и дальше по цепочке остальные действующие лица. Момент поклонов – яркое эмоциональное переживание: в висках стучит, все вены заполнены пафосом от причастности к великому происходящему. Двигаясь в направлении авансцены Жорик крепко сжимал наши с Инженю руки и на ослепительной улыбке, обращенной к зрителям, контрабандой читал нам стихи:

Девки, бляди, я – ваш дядя,
Вы – племянницы мои.
Приходите, девки, в баню
Парить яйца мои!