Андрей Миронов и Я - Егорова Яна. Страница 34
Власть уничтожала Чека с каждым часом, с каждым годом, как компенсация приходило материальное благосостояние: огромная трехкомнатая квартира, ковры, старинная мебель – красное дерево, карельская береза, зеркала, люстры – все это заменило уходящих в дверь разум и душу. Зеленоглазая Зиночка по женской слабости своей страстно полюбила дань. Когда в театре, а она постоянно бывала в театре, проходила по второму женскому этажу, все актрисы переворачивали свои кольца внутрь ладони и бежали врассыпную: если она кого-нибудь настигала, вцеплялась в ювелирное изделие и с репликой: «Мне нравится!» – снимала с пальца кольцо и была такова.
Чеком была разработана целая система манипуляции людьми. Власть его растлевала, и ему было обидно, что он растлевается, а остальные – нет! И чтобы не чувствовать себя в одиночестве, он растлевал всех тех, кто находился рядом. Так было комфортнее. Для каждого артиста была создана своя тактика растления: у каждого было больное место. Растление доносами, когда ползли к нему в кабинет и доносили, кто с кем переспал, кто пукнул, кто что говорит. Растление подобострастием – человекоугодием, когда приходили, гнулись в поклонах чуть не до земли, улыбаясь до ушей, «лизали жопу», по выражению Марии Владимировны. «Ну и уж отобедать пожалте к нам на Стендаля». Это значит – красная и черная икра. Растление подарками – признание его как божества в акте жертвоприношения. Растление блудом – намекнуть на роль, и артистки, толкаясь локтями, рвутся в кабинет, на четвертый этаж, расстегивать ширинку, до дивана аж не успевали добраться. В амбарную книгу памяти заносилось, кто что принес, кому что дать, у кого что отнять. Принесла артистка дань, и ей надо дать роль в идущем спектакле вместо другой артистки. Дал. Сыграла. На радостях банкет. Прорвалась, победила! А Чек кричит в «праведном гневе», чтобы все слышали:
– Я вам доверил роль, я сделал больше, чем мог! Вы не справились! Я вас снимаю!
Роль отбиралась, подданный с «перебитыми крыльями» копил силы и деньги для следующего случая – в следующий раз он непременно справится! Рыночные отношения развивались в храме искусства, и печать растления ставилась на лбу подданных. Чек ловко стимулировал всех на изумруды, пельмени, груди, зады… чем утешительно ласкал свой комплекс и, откидываясь в кресле своего кабинета, с пафосом самоутверждался стихами Маяковского: «Сегодня я – Наполеон! Я полководец и больше». Горе было тому, кто оказывался не в стае – он становился объектом охоты.
Магистр и вообразить не мог, в кого он метнул стрелу «Доходным местом». У Чека из раны, нанесенной ему, текла бело-зеленая жидкость. Ему было больно! Больно, больно, больно! Избавиться от Магистра и его проклятого спектакля! А то он избавится от меня и займет мое место! А тут сама Пельтцер, не желая того, подсказала ход: антисоветский спектакль! В партбюро лежит это заявление. Хоть она теперь и дрожит от любви к Магистру, дело сделано, надо его только доделать – скопировать письмо и разослать по инстанциям. Инстанции любят такие письма. У них называется это – проинформировать! И инстанции были проинформированы.
Через две недели в третьем ряду на «Доходном месте» сидела цепочка монстров во главе с Фурцевой – министром культуры. Они сидели с раскрытыми пьесами Островского и сверяли текст.
– Ну не может же быть, чтобы из-за хрестоматийного Островского люди «висели на люстре»? Происки антисоветчиков: видать, что-нибудь приписали сами, – сообразили цензоры.
А на сцене артисты, разглядывая в щелку кулис делегацию, читали стихи: «Я Хрущева не боюсь, я на Фурцевой женюсь. Буду щупать сиськи я самые марксистския!» Не найдя ни одного лишнего слова в пьесе, Фурцева уходила с марксистскими сиськами совершенно озадаченная.
Глава 20
ОТНИМАЮТ МОЕГО АНДРЮШКУ
Сдали спектакль «Баня» к 7 ноября. К 50-летию революции. Успех. Андрей чувствовал себя растерянным и все время спрашивал:
– Танечка, я не понимаю, почему так происходит? Почему, когда я выхожу, в зале овации? Я же ничего не играю!
– Тебя любят!
– Меня любят? – его глаза вспыхнули светом нездешней радости. Ему нужно было, чтобы его любили. Ему это было необходимо – хорошего, плохого, очень плохого, противного, разного – но только чтобы любили!
«Где гуляем праздники?» – спрашивал Андрей Магистра. Собирались всегда у кого-нибудь дома, мыли кости лысому, картавому, который загубил нашу страну, пили водку, читали стихи, а в этот раз были приглашены на Арбат – там в переулке балетные построили кооператив и пригласили нас всех на новоселье.
Ноябрьским ветреным темным вечером, уже изрядно выпив и закусив, мы мчались на двух машинах по Садовому кольцу. Все молоды, полны энергии, возбуждены. У площади Восстания Магистр в залихватском упоении «режиссирует» – открывает до отказа окно заднего сиденья (он сидит там), дает знак ехать второй машине с такой же бешеной скоростью, рядом, бок о бок, с открытым окном и на ходу перелезает из одной машины в другую. Аплодисменты! В машинах хлопают пробки шампанского! Ура! Цирковой номер на Садовом кольце без подстраховки!
Вламываемся в кооператив Большого театра. Стол, как всегда, а-ля фуршет, хлопают двери, изо всех квартир входят и выходят балетные женщины, все по первой позиции, невысокие, жилистые, манерные. Мужчины – скульптурные, с низкими лбами, статичные. Огромная комната – приглушенный свет, тихо играет блюз, все танцуют. Я сижу на диване с множеством маленьких шелковых подушечек и чихаю. Простужена и, наверное, температура. Рядом маленький столик, на нем – соленые орешки, коньяк, фрукты. Я постоянно пью коньяк, который наливает мне Магистр: мол, надо лечиться, Татьяна Николаевна! Андрюша под блюз обнял чернющую с огромным мохнатым хвостом тощую балерину и танцует, покачиваясь с одного бока на другой. Она повисла на нем, положила на его шею две свои «грабли» и целует, целует, целует его. Вот уже впилась в губы, как пиявка, – боже, какой у нее страшный нос. Это не нос! Это шнобель!
– Татьяна Николаевна, коньячку, полечиться, – сказал Магистр и налил мне опять на дно коньячной рюмки. Выпили. Несмотря на простуду и большое количество бродящего во мне коньяка, я разглядела, что пышный мохнатый хвост… О! Опять впилась! Сука!.. Это шиньон и прицеплен он на ее нахальную башку шпильками! Полумрак, блюз играет, а балетная сволочь на моих глазах, в метре от меня, отнимает у меня моего Андрюшку!
– Татьяна Николаевна, еще за здоровье! – чокнулся со мной Магистр.
«А этот спаивает, – мысленно пронеслось у меня в голове. – Хочет посмотреть, что будет». Блюз играет, последняя капля коньяка… и я поставленным голосом, громко, как объявляют на вокзалах, задаю вопрос Андрюшиной партнерше, которая вот сейчас уже ляжет с ним на пол: «Девушка!.. вы… вы… Да, вы!».
Она гордо повернула голову ко мне.
– Да! – вызывающе ответила она.
– Вы знаете, что такое атомная бомба?
– Да! Знаю!
– Так вот, вы страшнее атомной бомбы! – я встала с дивана, чуть качнувшись, подошла к ней, неожиданно сорвала с ее головы пышный, мохнатый шиньон и, подбросив его к потолку, опять уселась на диван. На ее голове торчал хвостик в виде маленькой жидкой запятой. Она с ревом выбежала из комнаты – все бросились за ней.
– Налить глоточек, Татьяна Николаевна? – спросил рядом сидевший Магистр.
– Налить. И выпить.
Не успела я поднести бокал к лицу, влетел Андрей:
– Как тебе не стыдно! До чего ты довела человека! Она рыдает… не может остановиться… ей дают капли…
– Ей надо шиньон дать, а не капли… вот он валяется… – неотчетливо произнесла я.
– Ты совсем пьяная!
– Не совсем. Когда буду совсем, тогда вообще ни одной головы не останется…
«Мело, мело по всей земле… во все пределы… Свеча горела на столе, свеча горела…» Мороз ткал узоры на окнах, на столике стояла белая свеча в бронзовом подсвечнике. Мягкий воск стекал вниз, образуя маленькие сталактиты. Было тихо. Иногда, как крылья бабочки, шуршала страница. В нашу жизнь вошел Юрий Живаго, Лара, их любовь, гражданская война… Поставив подушки вертикально к стене, облокотившись на них, мы впились в роман Пастернака «Доктор Живаго». Нам дали его на два дня, подпольно – он был запрещен.