Слово о слове - Елизаров Евгений Дмитриевич. Страница 29
Гораздо труднее разглядеть в этом движении прямое отражение тех метаморфоз, которые обязаны были происходить с самим словом.
Это ведь только сегодня можно в отдельной фонеме разглядеть структурную единицу языка, которая подчас способна кардинально изменить самый смысл какого-нибудь речения. Вспомним хотя бы облизьяну Достоевского ("фря ты эдакая, облизьяна зеленая"), или облезьяну Шишкова ("я тридцать лет при Зоологическом саду в Питере служил, облезьян там боле сотни. Да за все тридцать лет-то и не слыхивал, чтоб облезьяна человечье дите принесла".)
Вот, пример несколько иного рода.
Заметим: вся строфа произносится приглушенно и тяготеет к нижнему регистру, который, в свою очередь, обладает какими-то специфическими обертонами. Частью они лежат в инфразвуковой области и не различимы для нашего слуха, но это совсем не значит, что им не дано воздействовать на нас. Нагнетаемое же здесь чередование рокочущего "р", гудящего "ж" и шипяшего "ш" усиливает именно эту часть спектра. Между тем известно, что определенные частоты инфразвука способны вызывать у человека чувство скрытой угрозы, подсознательной тревоги, словом, наполнить нас именно тем, что сам поэт назвал здесь "смутным ужасом". (Здесь допустимо заметить, что подсознательно воспринимаемый нами спектр частот отнюдь не равновелик тому диапазону, который мы в состоянии осознанно различить.) Кстати, обращаясь к ребенку или к близким нам людям, мы никогда не переходим на нижний регистр; он приберегается нами для выражения или, напротив, предупреждения чьей-то агрессии. Это настолько прочно сидит в нас, что регулируется практически без участия сознания, что говорится, рефлекторно, автоматически. Поэтому обертональная "оболочка" стихов резко усиливает тот эмоциональный эффект, который создается самим их содержанием.
Или вот:
– и вот уже где-то на досознательном уровне рисуется светлая безмятежная идиллическая картина, обещающая счастливый исход. Можно ли сказать подобное о "седой равнине моря", можно ли предположить, чтобы заметенная штормовой пеной волна "бочку вынесла легонько и отхлынула тихонько"?
Впрочем, наверное, любой язык вообще изобилует иллюстрациями смысловой значимости отдельных фонем, и русский, конечно же, не исключение. Так что направление исследований, получившее определение фоносемантики (Ч. Осгуд), рождалось отнюдь не на пустом месте.
Все эти смысловые эффекты вызываются именно специфическим сочетанием звуков. Но фонетическое акцентирование смысла доступно не только высокой поэзии. Обратим внимание на то, как мы сами обращаемся к младенцу. Со стороны это, может быть, и кажется смешным и нелепым, но, по-видимому, и здесь включаются какие-то рефлекторные, обходящие наше сознание, механизмы, которые заставляют нас "сюсюкать".
Так что определенный смысл может передавать не только развернутое речение, но часто и отдельный звук. Правда, все это только там, где он вплетается в развернутое речение, то есть, в конечном счете, там, где существует и развитая речь, и совершенный артикуляционный аппарат, и сложившиеся ритуалы общения. На самой же заре человеческой истории, механизмы артикуляции выразить тонкие движения человеческой души были не в состоянии. Впрочем, как уже говорилось здесь, еще нужно было родиться и тонким движениям самой души. Поэтому на ранних этапах истории отдельный звук не значил ничего.
Или, напротив, содержал в себе несоизмеримо большее, чем это может представить сознание современного человека.
Одно из основных отличий иероглифического письма от вокализованного состоит в неспособности первого отражать тонкие нюансы значения, которые поддаются передаче лишь с помощью сложных форм управления языковыми категориями и их взаимосвязи. Но вот вопрос: могли ли существовать такие формы там, где еще только зачиналась иероглифика? Могла ли существовать тонкая дифференциация значения там, где еще не было широкой диверсификации человеческого быта? Ведь в сущности и сегодня все возможности современной грамматики в состоянии реализовать в полной мере только очень ограниченный круг интеллигентов; речевой обиход подавляющего большинства, да и его ментальная практика, оперируют куда более простыми конструкциями.
Грамматика отнюдь не безучастна к той системе материальных взаимодействий, которая объединяет все окружающие предметы и явления нашего мира, и не может быть развитых отношений между языковыми категориями там, где практика человека еще не вплетена в нее. Поэтому вовсе не исключено, что и эволюция систем письма происходит параллельно развитию способности человека к формированию все более сложных и по-разному сопрягаемых друг с другом видов деятельности. А значит, в конечном счете и более совершенной огранке значений рождаемого им слова.
Движение одного отражает собой изменение другого. (Разумеется, эта параллельность имеет довольно значительный сдвиг во времени, ни о какой синхронности развития говорить нельзя.) Так, можно предположить, что фразографическое письмо присуще только тому ее этапу, когда неделимой далее единицей смысла было целостное речение. Поэтому обиходное смыслоизъявление, что-нибудь вроде "Мама мыть рама", не только не нуждалось в фонетической нюансировке, но и вообще не мыслилось дифференцированным. Иначе говоря, самый строй человеческой мысли на этом этапе истории был таков, поэтому идеограмма (если, конечно, отвлечься от временного сдвига) была столь же близкой к абсолютной точности передачи смысла, сколь и наше сегодняшнее алфавитное письмо. Дело в том, что там, на заре истории, не только при передаче на письме, но и в том самом процессе преобразования идеального в формы материализованного движения, который, как уже говорилось, все 24 часа в сутки протекает "внутри" каждого из нас, формулируемая мысль фигурирует одновременно во всем спектре своих возможных значений. Там, где еще только зачинается письменность, слово существует как некоторая бездонная философская формула. Точно так же одновременно во всем спектре своих возможных значений эта формула воспринимается и любым другим индивидом.
Далекий отголосок именно такого восприятия не знающего грамматических ограничений слова, проявился в греческом учении о Логосе. Это же восприятие, обнаруживающее смысловую бездну в кратком речении, во многом послужило и причиной того, что, бесхитростные и незамысловатые, притчи странствующего проповедника смогли положить начало вероучению, завоевавшему чуть ли не целый мир.
В противоположность иероглифике фонографическое письмо передает только одно из возможных значений – и именно то, которое разрешает строго определенную контекстную ситуацию. (На самом деле и здесь передается пусть и более узкий, но все же целый веер возможностей, но если несколько идеализировать положение вещей, то допустимо говорить и об одной.) Поэтому действительный смысл слова, фигурирующего в системе информационного обмена, еще не знающей развитых форм грамматики, всегда оказывается шире конкретного содержания любой контекстной ситуации. Отсюда и сам информационный обмен это уже не только восприятие, но и специфическое преломление общего смысла, адаптация его к конкретике сиюминутности. В системе же, где лексика перестает быть чем-то монопольным, его значение (в логическом пределе) оказывается равным ей. А значит, и сам обмен уже не требует какой-то дополнительной работы сознания по низведению чего-то общего к уровню особенного и единичного.
Конечно, можно говорить о том, что одна форма знакового обмена более проста и примитивна, чем другая, но все же видеть в одной из них лишь недостатки, в другой только достоинства – ошибочно, зачастую истина может состоять и в прямо противоположном. В самом деле, хороший универсал по большому счету всегда лучше узкого специалиста. Но верно и то, что в каждом данном случае он явно проигрывает первому. А между тем, преимущества того способа существования звучащего слова, который отражается в зеркале иероглифического письма, достаточно велики: ведь здесь практически любой знак преломляется через призму всего личного опыта индивида. Поэтому благодаря такой системе восприятия информации и сам индивид оказывается значительно более жизнестойким в обстановке катаклизмов и потрясений. Впрочем, и у этой истины есть своя оборотная сторона: в стабильных условиях он куда менее функционален и эффективен.