Мне некогда, или Осторожные советы молодой женщине - Фрумкина Ревекка Марковна. Страница 7
Если в комнате конца XIX – начала XX века был диван, то над ним обычно была полка, а на ней стояло столько статуэток, фотографий в рамках, раковин и прочих безделок, сколько могло физически уместиться. Даже в сравнительно небольшой гостиной центр комнаты не оставляли пустым – там мог быть, например, круглый диван и жардиньерка — подставка для цветов, кадка с пальмой и т. п. Скатерти – непременно плотные с густой и длинной бахромой, мебель – мягкая, портьеры на дверях и занавеси на окнах – тяжелые, изобилие салфеток, везде вазы, настенные и стоячие часы, зеркала, столики-консоли, ковры, этажерки с фигурками, фотографиями.
Впечатление, что именно плотность предметного окружения и была тем, что в то время воспринималось как уют, а пустая комната означала отсутствие уюта, неприкаянность, временность, неприкрепленность.
Интерьер русского модерна, как он сформировался в начале XX века, принес новые представления о гармонии и уюте – это ясная форма, ценность свободного пространства, склонность к рационализму и функциональности вещей.
Певица Галина Козловская в 30-е годы прошлого века была дружна с художницей Евгенией Владимировной Пастернак, первой женой Бориса Пастернака, которая вместе с сыном жила на Тверском бульваре в квартире из двух небольших комнат. В своих воспоминаниях Козловская отметила особый уют комнаты, где Евгения Владимировна работала: «Мольберты и подрамники стояли у стен, здесь было удивительно чисто, несколько предметов старинной мебели придавали комнате вид легкого, ненавязчивого изящества – ни следа богемного неряшества и беспорядка».
Еще одно свидетельство об интерьере комнаты русского интеллигента в одном из арбатских переулков относится к 1920-м годам: «В кабинете светло, просторно и очень чисто. Немного похоже на санаторий. Нет никакой нарочитости, но все как-то само собой сведено к простейшим предметам и линиям. Даже книги – только самые необходимые, для текущей работы; прочие – в другой комнате. Здесь живет человек, не любящий лишнего». Так Ходасевич в «Некрополе» описал быт филолога и философа Михаила Гершензона.
Этот подход к организации пространства, этот обдуманный «минимализм» все же остался характерным скорее для элитарного интерьера. А тяжелые портьеры, кружевные салфеточки, коврики, этажерки, фикусы и пальмы перекочевали из интерьеров XIX века в большинство квартир средней руки уже века XX. Там они дождались того самого «квартирного вопроса», о котором писал Булгаков, – то есть превращения частной городской квартиры в коммунальное «жилье».
Непосредственные последствия покомнатного заселения типичной квартиры, где до начала 20-х годов прошлого века жила одна семья, я наблюдала уже взрослой, переехав туда, где вместе с родителями жил мой муж.
До революции эта квартира в доходном доме на Большой Дмитровке принадлежала известному врачу Членову. Поскольку, как и профессор Преображенский из «Собачьего сердца», лечил он кого-то из тогдашней партийной верхушки (говорили, что чуть ли не самого Ленина), на квартиру и имущество ему была выдана «охранная грамота». Поэтому там сохранились библиотека, мебель, рояль.
«Уплотнению» квартира подверглась не сразу, так что сыновья доктора успели обзавестись семьями, но теперь каждый из них мог рассчитывать лишь на комнату в этой квартире.
Позже в ту же квартиру въехали молодожены – родители моего будущего мужа, которые после рождения сына в семью взяли няню. Затем в самую маленькую из комнат въехала еще одна соседка, так что на моей памяти в квартире жили уже четыре семьи. Мы с мужем должны были бы считаться пятой. Купить квартиру в советские времена было невозможно – квартиры не продавались, а в 1950-е годы не просто было снять не только комнату, но даже «угол».
Когда семья из трех человек живет в одной-единственной комнате, то, рассуждая абстрактно, желательно не иметь в этой комнате ничего лишнего. Однако же – и это видно из приведенных выше описаний – представления о «лишнем» диктуются не только реальными нуждами, но еще и привычками.
Эти привычки у новых жильцов, вселявшихся в 1920-1930-е годы в московские и петербургские «дореволюционные» квартиры, были совсем иными, чем у прежних обитателей этих квартир. Это были большей частью представления об уюте, сложившиеся в русской провинции и в пригородных слободах, а то и в деревне. Отсюда – обилие комнатных растений на подоконниках, клетки со щеглами и канарейками, коробочки, оклеенные ракушками, самодельные кружевные салфетки и занавески, семь слоников и кот-копилка на комоде, коврики «с лебедями» на стенах.
Примерно так и была обставлена комната наших соседей по коммунальной квартире в доходном доме на Тверской, где я выросла и которую покинула студенткой последнего курса университета.
Соседка Ксения Ивановна, на моей памяти – полная пожилая женщина в железных очках, в молодости была горничной; муж ее Василий Иванович – единственный среди моего тогдашнего окружения мужчина, носивший усы, – прежде занимался каким-то ремеслом, а в 1930-е годы работал слесарем. Я любила сидеть у них на черном клеенчатом диване и разглядывать вышитые крестом подушечки, салфетки «ришелье», дорожки с мережкой на комоде и вазы с искусственными цветами. (Недавно я прочитала о том, как в конце 60-х годов прошлого века, в разгар всеобщего увлечения функциональной мебелью, в Институт мебели в Москве поступила заявка из Чувашии на создание образца именно такого дивана – с полочкой и овальным зеркалом над спинкой.) Еще мне нравилось слушать бой стенных часов: в наших небольших двух комнатах ничего этого не было.
Одновременно в традиционно городских семьях многие вещи, вполне уместные и даже нужные в большой квартире, оказывались в высшей степени неудобными в единственной комнате, и без того битком набитой действительно необходимыми вещами. Мой однокашник по университету чуть ли не до тридцати лет делил с родителями небольшую комнату, где он спал на раскладушке, изножье которой задвигалось под рояль.
Неудивительно, что, когда в конце 1950-х годов в Москве началось относительно массовое жилищное строительство, при переезде в отдельную квартиру какой-нибудь резной буфет в русском стиле безжалостно вывозился на дачу, если таковая была. В противном случае вещь продавалась за бесценок, а то и оказывалась на помойке.
Любопытно, что нередко старшим поколением эти вещи, вне зависимости от их действительной ценности, вовсе не воспринимались как ценные, поскольку оставались слишком привычными. А младшее поколение?
Младшему поколению и в новой квартире прежде всего было тесно. Потому что – и это сегодня приходится специально объяснять – массовое переселение из коммунальных квартир в отдельные еще в начале 1960-х отнюдь не означало, как это сегодня нередко представляется, что каждой семье причиталась квартира. Это был не более чем лозунг на далекую перспективу. Реально же на двухкомнатную квартиру – по тем временам стандартную – могли фактически претендовать только родители вместе с детьми, даже если последние были уже студентами, или же сравнительно молодые люди с маленьким ребенком и бабушкой-пенсионеркой.
В результате такая семья изначально несла в себе конфликт стилей жизни хотя бы на уровне распределения времени. Если бабушка хотела рано лечь спать, а ее внук сидел за уроками, то родителям негде было смотреть телевизор, кроме как на шестиметровой кухне, где телевизор просто не помещался. Что уж говорить о каком-нибудь бабушкином старинном ломберном столике, если на нем нельзя было ни чертеж разложить, ни белье погладить, а большой телевизор он бы просто не выдержал.
Отсюда пошло пристрастие к примитивной по конструкции и дизайну мебели: будучи эстетически безликой, она хотя бы отвечала своему прямому назначению. Новая мебель не имела резьбы, в которую забивалась пыль; поверхностей или объемов, которые нельзя было толком использовать; сложных форм, из-за которых один предмет нельзя было бы вплотную придвинуть к другому, и т. п.
В отличие от массивного «павловского» буфета или старинного «славянского шкафа», эту худосочную мебель можно было двигать, а иногда она еще и была складной.