Мамочка и смысл жизни.. Страница 22

– Конечно же, нет, – отрезала она. – Я участвовала в дискуссии в Рэдклифе и знаю эту стратегию – reductio ad absurdum [5]! Но она не работает. Согласись, в моих словах есть доля правды.

– Нет, я не согласен. Это основательно пересматривает подготовку психотерапевтов! В моей профессии есть правило – достигать чувствительности, сочувствия – уметь войти во внутренний мир другого, пережить то, что он пережил.

Я был раздражен. Но я научился не отступать. Работа проходила лучше, когда я высвобождал свои чувства. Порой Ирен приходила ко мне в кабинет настолько угнетенной, что едва ли могла говорить. Но, однажды запутавшись в чем-то, она неизбежно оживлялась. Я знал, что принял на себя роль Джека. Он был единственным, кто когда-либо противостоял ей. Ее ледяное спокойствие обескураживало окружающих (практиканты прозвали ее Королевой), но только не Джека. Она рассказывала, что он не испытывал большого желания скрывать свои эмоции и, выходя из комнаты, обычно говорил:

«У меня нет желания выслушивать эту чушь».

Меня же раздражала не только ее настойчивость, что лишь психотерапевты, пережившие потерю, могут работать с пациентами, у которых горе, но и Эрик, утверждавший, что ощущение потери бесконечно и длится всю жизнь. Эта идея была частью непрекращавшихся споров между мной и Ирен. Я принимал хорошо известную позицию, о которой много говорили, то есть что работа со скорбью заключается в том, чтобы полностью отделить себя от умершего человека и направить свою жизнь и энергию на окружающих. Фрейд впервые разработал это понимание горя в 1915 году в своей работе «Скорбь и меланхолия», и с тех пор эта концепция поддерживается множеством клинических наблюдений и эмпирических исследований.

В моем собственном исследовании, законченном как раз перед тем, как я начал работу с Ирен, каждый одинокий вдовец и вдова полностью отделились от своего умершего супруга и отдали все свои силы чему-то или кому-то еще. Это произошло даже с теми, кто безумно любил своего умершего супруга. Мы обнаружили устойчивую закономерность: те, у кого был удачный брак, проходили через утрату и процесс отделения легче, чем те, кто жил в постоянном противоречии. (Объяснение этого парадокса, как мне кажется, заложено в «сожалении»: для того, кто всю жизнь думал, что рядом с ним находится не тот человек, пережить утрату было сложнее, потому что он также скорбел по себе, по утраченным впустую годам.) Когда я представил замужество Ирен полным любви и понимания, я сначала предсказывал относительно легкое переживание потери.

Но Ирен критически относилась ко многим традиционным подходам к вопросу утраты. Она ненавидела мои высказывания об отделении и отвергала руку помощи:

«Мы, те, кто пережил утрату, научились давать исследователям те ответы, какие они хотят получить. Мы знаем, что мир хочет поскорее вернуть нас к жизни, окружающие становятся нетерпеливыми к тем, кто надолго остается привязан к людям, которых уже не вернуть».

Она очень сильно обижалась на любое мое предложение позволить себе уйти от Джека: два года спустя после его смерти все его личные вещи так и лежали в ящиках, его фотографии были развешаны по дому, его любимые журналы и книги были на своих местах, а она продолжала вести долгие ежедневные беседы с ним. Меня беспокоило то, что ее разговоры с Эриком сдвигали всю терапию на несколько месяцев назад и убеждали ее в мысли, что я сильно заблуждался. Теперь было труднее убедить ее в том, что со временем она могла бы излечиться от своего горя. А что касается ее глупой веры в тайное сообщество людей, переживших горе утраты, которые были согласны с ней, это было еще одной стороной ее безрассудного тщеславия. Нет смысла удостаивать это ответом.

Некоторые суждения Ирен попадали в точку. Например, история о швейцарском скульпторе Альберто Джакометти, сломавшем ноги в автокатастрофе. Лежа на улице в ожидании «Скорой», он произнес: «Наконец-то со мной что-то произошло». Я точно знаю, что значили эти слова и в чей огород был камень. Я преподавал в Стэнфорде в течение тридцати лет, жил в одном и том же доме, наблюдая, как мои дети ходят в одну и ту же школу, никогда не сталкивался с темной стороной жизни. Не было никаких тяжелых, безвременных потерь: мои родители умерли старыми, отцу было семьдесят, матери за восемьдесят. Моя старшая сестра здорова. Я не терял близких друзей, а мои четверо детей всегда рядом и процветают.

Для мыслителя, охватившего жизненную систему координат, размеренная жизнь – это большая ответственность. Как часто, сидя в стенах университета, я тосковал по мукам настоящего мира. Годами я мечтал провести свой творческий отпуск как обыкновенный рабочий, возможно, водителем «Скорой помощи» в Детройте, или поваром в ресторанчике в Бовери, или приготовляя сандвичи в Манхэттене. Но никогда ничего не получалось: настойчивые приглашения венецианских коллег или поездка с друзьями на озеро Комо всегда брали верх. Я никогда не сталкивался с разводами и не наблюдал одиночества взрослых. Я встретил Мэрилин, мою жену, когда мне было всего пятнадцать, и моментально решил, что это и есть женщина моей мечты. (Я даже заключил пари с другом на пятьдесят долларов, что женюсь на ней, – и забрал их восемь лет спустя.) Наша совместная жизнь не всегда была плавной, но Мэрилин была любящим другом, стоящим на моей стороне. Иногда я завидовал пациентам, идущим по краю, которые имели смелость переехать, уйти с работы, поменять профессию, развестись, начать все заново. Мне не нравилось быть наблюдателем, и я всегда удивлялся, когда у меня получалось незаметно поощрить своих пациентов сделать решительный шаг за меня.

Все это я рассказываю Ирен, ничего не утаив. Я говорю ей, что она права по поводу моей жизни – до последней детали.

– Но ты не права, когда говоришь, что я никогда не переживал трагедии. Я делаю все, чтобы точнее понять трагедию. Я всегда помню о своей смерти. Когда я работаю с тобой, я всегда представляю, что было бы, если моя жена была бы смертельно больна, и каждый раз меня охватывает неописуемая грусть. Я уверен, абсолютно уверен, что я бы двигался вперед, я бы перешел на другой уровень жизни. Мое увольнение из Стэнфорда было бы безусловным шагом. Все признаки старения – порванный коленный хрящ, постепенная потеря зрения, боли в спине, седеющие борода и волосы, мысли о собственной смерти – говорят, что я двигаюсь прямо к концу своей жизни.

В течение десяти лет, Ирен, я работал с умирающими пациентами, надеясь, что они ближе познакомят меня с трагическим ядром жизни. Это, конечно же, случилось, и я на три года вернулся к терапии, наблюдая за Ролло Мэем, чья книга «Экзистенция» стала очень важной для меня в психиатрической практике. Эта терапия была не похожа ни на одну работу, проводимую мною до этих пор. Я глубоко погрузился в изучение собственной смерти.

Ирен кивнула. Я знал эту манеру – характерный набор движений, одно движение подбородком, затем два или три легких кивка, ее соматическая азбука Морзе, говорящая, что я предложил что-то рациональное и удовлетворительное. Я прошел тест – по крайней мере пока.

Но я еще не закончил работать со сном.

– Ирен, мне кажется, есть еще что-то в твоем сне. – Я обратился к своим записям (наверное, единственные записи, которые я делаю во время сессии, касаются снов; вследствие того, что они исчезают из памяти, пациенты часто при повторном пересказе искажают их) и вслух прочитал первую часть сна: «Я в этом кабинете, сижу на этом кресле. Посередине комнаты, прямо между нами, находится очень странная стена. Я не вижу тебя».

– Что меня удивляет, – продолжаю я, – так это последнее предложение. Во сне ты не видишь меня. До сих пор во время всей этой сессии мы обсуждаем немного другую сторону – я тебя не вижу. Позволь тебя спросить: несколько минут назад, когда я рассказывал о своем старении, ты помнишь, мое колено, мои глаза…

– Да, да, я все это уже слышала, – воскликнула Ирен, перебивая меня.