Мамочка и смысл жизни.. Страница 27

Ирен смотрела на меня не мигая. Как всегда точная, она не проявила ничего особенного ни в словах, ни в движениях.

– Я подумаю и дам тебе ответ при следующей встрече, – сказала она.

Но в следующий раз она не ответила на мой ультиматум прямо. Вместо этого она протянула мне выпуск «Нью-Йоркера», открытый на статье русского поэта Иосифа Бродского под заголовком «Печаль и оправдание».

– Здесь, – сказала она, – ты найдешь ключ к ошибкам в терапии. Если же нет, если ты прочитаешь и не найдешь ответа, тогда я поговорю с твоим консультантом.

Пациенты часто просят меня прочесть что-то, как им кажется, интересное – какие-то книги о самопомощи, статью о новом виде лечения, литературу, в которой затрагивается их собственная проблема. Иногда пациенты-писатели дарили мне свои труды со словами: «Вы многое узнаете обо мне, прочитав эту книгу». Эти случаи никогда не оправдывались: пациент мог предоставить материал вербально за более короткое время. Да они и не ждали от меня откровенного суждения об их работах – я обычно считал, что для пациента важнее свободно выразить объективный комментарий. Очевидно, им необходимо было что-то другое – мое одобрение и восхищение, – а у терапевта всегда есть более прямые и эффективные пути разобраться с потребностями пациента, нежели долгими часами читать его манускрипты. Я старался найти мягкий способ отказаться от таких предложений – или хотя бы предложить быстрый просмотр. Я ценил свое время для чтения и дорожил им.

Я не почувствовал себя обремененным, когда стал читать статью, принесенную Ирен. Я уважал ее вкус и ясность ее суждений. И если она считала, что в статье был выход из тупика, я верил, что время, отданное чтению, будет полезным. Безусловно, я предпочел бы прямое обсуждение, но научился воспринимать поэтические наклонности и способ беседы Ирен – язык, который она усвоила от матери. В отличие от отца, образца рациональности, который преподавал науку в маленькой школе в Мидвесте, ее мать, артистка, общалась весьма утонченно. Ирен узнавала о настроении матери по косвенным признакам. В лучшие дни, например, та могла сказать: «Наверное, я поставлю несколько синих и белых ирисов в вазу», – или обнаружить свое настроение, каждое утро определенным образом рассаживая кукол на кровати Ирен.

Статья начиналась с анализа двух строф из стихотворения Роберта Фроста «Войди!»:

Только я до опушки дошел,
Слышу – песня дрозда!
А в полях уже сумрак стоял,
А в лесу – темнота.
Так темно было птице в лесу,
Что она б не могла
Даже ветку свою разглядеть,
Даже перья крыла. [8]

Мне всегда казалось, что это веселое, простое стихотворение. Я выучил его еще в детстве и декламировал, катаясь на велосипеде по мемориальному парку в Вашингтоне. Но здесь, в своем неспешном анализе, Бродский показал, что в произведении имеется и скрытый смысл. Например, в первой строке – есть что-то зловещее в прилете дрозда на край леса и рассматривании погруженных во тьму окрестностей. А не звучит ли вторая строфа более лирично? Что означает то, что поэту слишком темно в лесу? Возможно, Фрост глубоко переживает, что слишком поздно, что он наказан проклятьем? И на самом деле – следующие строфы подтверждают эту точку зрения. Короче говоря, Бродский приводит веские аргументы, что стихотворение не просто является мрачным, но и сам Фрост – поэт намного более печальный, чем я всегда считал.

Я был очарован. Это обсуждение объясняло, почему стихотворение, такое простое, как и многие произведения Фроста, так захватило меня в молодости. Но какая связь с Ирен? Где обещанный ключ к проблемам, возникшим в психотерапии? Я продолжил читать.

Далее Бродский обратился к анализу повествовательной поэмы, мрачной пасторали «Домашние похороны». Сюжет произведения – разговор между фермером и его женой, происходящий на лестнице в небольшом фермерском доме. (Тут я подумал о родителях Ирен, живших на ферме в Мидвесте, и о перилах лестницы, которые описывала Ирен, рассказывая о телефонном звонке, из которого она узнала о смерти Алена.) Поэма начиналась так:

Он снизу лестницы ее увидел —
Она из двери вышла наверху
И оглянулась, точно бы не призрак.

Фермер спрашивает жену: «На что ты там все время смотришь наверху, хотелось бы мне знать». Хотя его жена напугана и отказывается отвечать, она уверена, что он ни за что не увидит того, что видит она, и позволяет ему подняться к ней. Подойдя наверху к окну, он выглядывает из него и обнаруживает то, на что она смотрела. Он удивлен, что никогда прежде не замечал этого.

Отсюда я ни разу не глядел.
Проходишь мимо, где-то там, в сторонке,
Родительское кладбище.
Подумать – Все уместилось целиком в окне.
Оно размером с нашу спальню, да?
Плечистые, приземистые камни,
Гранитных два и мраморный один,
На солнышке стоят под косогором…
Я знаю, знаю: дело не в камнях —
Там детская могилка… – Нет! Не смей!

Тут жена, проскользнув за его спиной, спускается вниз, бросив на него «устрашающий взгляд», и направляется к двери. Озадаченный, он спрашивает:

– Что, человеку нельзя говорить о ребенке, которого он потерял?

– Только не тебе! – отвечает она. – Да и вряд ли найдется такой человек, – добавляет она, надевая шляпку.

Фермер, желающий разделить ее горе, продолжает, неумело подбирая слова:

К тому же ты хватила через край.
Как можно материнскую утрату,
Хотя бы первенца, переживать
Так безутешно – пред лицом любви.
Слезами ты его не воскресишь…

Видя, что жена по-прежнему отчуждена, он восклицает: «Господи, что за женщина! И все закончилось тем, что мужчина не способен говорить о собственном умершем ребенке».

Она отвечает, что он не знает, как говорить об этом, что он бесчувствен. Она видела, как он усердно закидывал землей могилу их сына, «подбрасывая и подбрасывая песок в воздух». Закончив копать, он пришел на кухню. Она вспоминает:

Ты мог сидеть на кухне в ботинках, запачканных землей
С могилы твоего собственного ребенка,
И говорить о повседневных делах,
Поставив лопату к стене у дверей.
Я видела…

Она утверждает, что будет переживать свою печаль иначе. Она не позволит ей рассеяться так просто.

Смертельно болен, значит, ты один
И будешь умирать совсем один.
Конечно, ближние придут к могиле,
Но прежде, чем ее зароют, мысли
Уже вернулись к жизни и живым,
К обыденным делам. Как мир жесток!
Я так не убивалась бы, когда бы
Могла хоть что поправить. Если б! Если б! [9]

Муж снисходительно отвечает, что ей станет легче, если она облегчит душу словами. Он считает, что пришло время перестать горевать: «Твое сердце освободилось. Зачем же продолжать печалиться?»

Поэма заканчивается тем, что жена открывает дверь и собирается уходить. Муж пытается удержать ее: