Мамочка и смысл жизни.. Страница 3

– Я знаю, мама, знаю. Я знаю, что ты смогла бы то же, что и я, если бы у тебя был шанс.

– Когда мы с мамой и отцом приехали сюда, мне было только двадцать. Мне приходилось работать шесть дней в неделю на швейной фабрике по двенадцать часов в день. С семи утра до семи вечера, иногда до восьми. Порой нужно было приходить на работу на два часа раньше – к пяти. Мне приходилось помогать отцу в его газетном ларьке раскрывать газеты. Братья не были большими помощниками. Саймон ходил в бухгалтерскую школу, Хайми работал водителем такси – он никогда не приходил домой, никогда не приносил денег. Потом я вышла замуж за твоего отца и переехала в Вашингтон, где до старости работала с ним бок о бок в магазине по двенадцать часов в сутки, а затем убирала дом и готовила еду. Появилась Джин, которая никогда не огорчала меня. Потом появился ты. Ты был не таким простым. Но я не переставала работать. Ты видел меня, ты помнишь! Ты слышал, как я бегала вверх и вниз по лестнице. Ну что, я вру?

– Ты права, мама.

– И все эти годы, пока были живы Буба и Зейда, я поддерживала их. У них ничего не было – лишь несколько пенни, которые, оставил им отец. Через некоторое время мы открыли для Зейды кондитерский магазин, но он не мог работать, он должен был молиться. Ты помнишь Зейда?

Я киваю. Смутные воспоминания. Мне, наверное, было четыре или пять… квартирка в Бронксе, пахнущая мылом… еще мы кидали цыплятам во дворе хлебные крошки и шарики из фольги с высоты пятого этажа… мой дед, весь в черном, с седой бородой, его руки и лоб в черных лентах, шепот молящихся. Мы не понимали его слов (он говорил только на идише), но он сильно трепал меня по щеке. Все остальные – Буба, мама, тетя Лена – работающие, бегающие вверх и вниз по лестницам магазина целый день, упаковывая и распаковывая, готовя еду, убирая цыплячьи перья, рыбью чешую, вытирая пыль. Но Зейда и пальцем не шевелил. Просто сидел и читал, как король.

– Каждый месяц, – продолжала мама, – я садилась на поезд и везла им деньги в Нью-Йорк. А потом, когда Бубу поместили в дом престарелых, я платила за нее и навещала ее два раза в месяц. Помнишь, я как-то брала тебя с собой. Кто еще помогал? Да никто! Твой дядя Саймон мог наведаться к ней пару раз и привести баночку газировки, а потом все свое посещение я только и слушала, что о баночке, которую привез Саймон. Даже ослепнув, она не выпускала пустую банку из своих рук. Я помогала не только Бубе, всем: моим братьям, Саймону и Хайми, моей сестре, Лене, тете Ханне, твоему дяде Эби, которого я привезла из России, – всем, вся семья кормилась от продаж в бакалейной лавке. И никто не помогал мне – никто! Никто даже не благодарил меня!

Глубоко вздохнув, я произношу:

– Спасибо тебе, мама, спасибо. – Это не так трудно. Так почему же мне понадобилось пятьдесят лет, чтобы сказать эти слова? Я беру ее за руку (может быть, впервые), чуть выше локтя, и чувствую нежность и тепло, похожее на тепло теста кихелах перед выпечкой. – Я помню, как ты рассказывала мне и Джин о газировке, которую привозил дядя Саймон. Наверное, тебе было очень трудно!

– Трудно?! О чем ты говоришь! Иногда она выпивала его газировку с моим кихелах, а ты же помнишь, что за работа приготовить его, и все равно говорила только о его гостинце.

– Мы впервые разговариваем, мама. Мы всегда именно этого и хотели. Может быть, поэтому ты не уходишь из моих мыслей и снов. Может быть, теперь я изменюсь.

– Как изменишься?

– Я стану самим собой, начну жить теми целями и делами, мысль о которых я всегда лелеял.

– Ты хочешь избавиться от меня?

– Ну, не по-плохому. Я просто хочу, чтобы ты отдохнула.

– Отдых? Ты когда-нибудь видел, чтобы я отдыхала? Папа каждый день находил время подремать, а меня ты видел дремлющей?

– Мне кажется, тебе нужно найти свою цель в жизни – не это, – говорю я, указывая на ее сумку, – не мои книги. И у меня должна быть своя цель в жизни.

– Но я же тебе только что все объяснила, – говорит она, перекидывая сумку на другую руку, подальше от меня. – Это не только твои книги, это еще и мои книги!

Внезапно ее рука становится холодной, и я выпускаю ее.

– Что значит, я должна иметь свою цель в жизни? – продолжает она. – Эти книги и есть цель моей жизни. Я работала для тебя и для них, всю свою жизнь я работала на эти книги. – Она достает из сумки еще две мои книги. Я съеживаюсь при мысли, что она покажет их людям, стоящим вокруг нас.

– Но ты не понимаешь. Ты заслужила независимость от других. Это то, что значит быть личностью, и об этом я пишу в своих книгах. Такими мне хотелось бы видеть моих детей, всех детей – свободными.

– Vos meinen – свободными?

– Свободными или освобожденными. Я тебе не принадлежу, мама. Например, каждый человек в мире совершенно один. Конечно же, это трудно, но так должно быть, и с этим надо смириться. И поэтому я хочу иметь свои мысли и сны. И у тебя должны быть свои, мама. Покинь мои сны.

Ее лицо становится серьезным, она отступает на шаг. Я продолжаю говорить:

– Я люблю тебя, но хочу добра и тебе и мне. Ты должна понять.

– Оуэн, ты опять думаешь, что я ничего не понимаю, а ты понимаешь все. Я также изучаю и жизнь, а теперь и смерть; о смерти я знаю, поверь, намного больше, чем ты. Так же как и об одиночестве.

– Но, мама, ты же не остаешься одна, ты со мной. Ты не покидаешь меня, блуждая в моих мыслях и снах.

– Да нет же, сынок.

«Сынок». Я не слышал этого обращения вот уже пятьдесят лет и забыл, что так звали меня мой отец и она.

– Есть вещи, которые ты не понимаешь, которые ты перевернул с ног на голову. У тебя есть сон, в котором ты видишь меня, стоящей в толпе. Я смотрю, как ты едешь в вагончике и машешь мне рукой, зовешь и спрашиваешь про свою жизнь.

– Я помню свой сон, мама. С него все началось.

– Твой сон? Как раз об этом я и хочу тебе сказать. Ты ошибаешься, Оуэн, это не твой сон. Это и мой сон, сынок. У матерей тоже есть право на сны.

Глава 2. Странствия с Паулой

Изучая медицину, я постигал искусство наблюдения, выслушивания и прикосновения. Я рассматривал ярко-красные глотки, вздутые барабанные перепонки, извивающиеся артерии сетчатки. Я слушал шумы в сердце, журчанье кишечника, какофонию хрипов в легких. Я дотрагивался до скользящих краев селезенки и печени, ощущал напряженность кисты яичников и мраморную твердь рака простаты.

Изучение пациентов было делом медицинского колледжа. В высшей школе пришло понимание того, как можно учиться у них. Скорее всего это началось с профессора Джона Уайтхорна, который говорил: «Слушайте своих пациентов, позвольте им учить вас. Чтобы стать мудрее, вы должны напоминать студента». В его словах было больше, чем банальная истина о том, что врач, умеющий хорошо слушать, узнает очень много о своем пациенте. Это буквально означало то, что пациент учит нас.

Джон Уайтхорн был незаурядным председателем отделения психиатрии Джона Хопкинса в течение тридцати лет. Официальный, неуклюжий, но изысканный, с блестящим краем привередливо подстриженных полумесяцем седых волос, он носил позолоченные очки, и в нем не было ни одной лишней черты – ни единой морщинки на лице, ни единой складки на коричневом костюме, который он надевал каждый день в течение многих лет (мы подсчитали, что в его гардеробе было, по крайней мере, два или три подобных костюма). И никаких лишних эмоций – когда он читал лекции, двигались лишь его губы, все остальное – лицо, шея, руки – оставалось удивительно неподвижным.

В течение третьего года обучения я и еще пять моих сокурсников каждый четверг делали обходы вместе с доктором Уайтхорном. Традиционно перед этим мы завтракали в его кабинете, отделанном дубом. Пища была простой и неизменной; бутерброды с тунцом, холодное филе и холодный пирог с крабами, вслед за которыми шли фруктовый салат и ореховый торт. Все накрывалось с восточным изяществом; льняные скатерти, блестящие серебряные подносы, фарфор и слоновая кость. Беседа была долгой и неторопливой. Всех нас ждали требующие внимания пациенты, но мы не прерывали доктора Уайтхорна. В конце концов, даже я, самый неусидчивый из всех, научился с пользой проводить это время. В эти два часа у нас была редкая возможность задавать профессору любые вопросы. Я спрашивал его о причинах развития паранойи, ответственности врача за самоубийство, различии между терапевтическими изменениями и детерминизмом. Его ответы были исчерпывающие, но он явно предпочитал другие темы для разговоров: точность персидских лучников, сравнение качества греческого и испанского мрамора, фатальные ошибки в битве при Геттисберге, его усовершенствованная периодическая система (по первому образованию он был химиком).