Вариации - Ермаков Олег. Страница 2

Чернели стволы лип.

Петр Виленкин чувствовал себя загнанной собакой. Добропорядочные прохожие искоса, с пониманием глядели на него. Боец ночного фронта возвращается... Но видно было, что не спешит вернуться.

Да, Петр Виленкин не торопился. Он бесцельно шел, стараясь не шататься, приостанавливался возле телефонов, — шел дальше. Воображая утро Леночки. Скоро она проснется. Или уже проснулась. Ходит, спотыкаясь и позевывая, по обширной квартире, маленькая, светловолосая, теплая. Небольшие теплые груди. Светлые родинки. Д. М. еще спит. Она ложится поздно, досмотрев телевизор до победного «пи—пи—пи». Благо, стены квартиры добротные, старопрежние, им с Леночкой в спальне не слышно. Профессорская квартира. Самого профессора в живых уже нет. После него осталась громадная библиотека, картины, античные бюсты, вся большая квартира в старом, сталинском доме с колоннами, населенном бывшими аппаратчиками и их потомками. Теперь там сподобился жить—быть Петр Виленкин.

Но, возможно, Д. М. не спит. И ходит по пятам за Леночкой, вбивает ей в темечко сентенцию за сентенцией. Она зна-а-ла, что добром это не кончится. Что жалкий этот фигляр ударится в богемную жизнь.

Впрочем, откуда им знать, что произошло с ним. Может, он мертв. Его нашли на одной из улиц и отвезли в морг. Бросили в морозильную камеру.

С Вержбиловичем он столкнулся случайно, это произошло внезапно, на спуске к собору, — Виленкин отправился по обычному своему вечернему маршруту: к собору, по огибающей соборный холм улочке Красный ручей, далее по ул.Тимирязева, вверх к семинарии, вдоль крепостной стены, — здесь все застроено еще деревянными домами, от небольшой лесопилки несет духом хвойных стружек; от стен семинарии открывается чудесный вид на древесные кроны и крыши, над которыми высится собор, а еще дальше громоздятся высотные дома, телевышка, розовеют стены бывшего монастыря. Далее мимо воинской части на Георгиевскую гору, где расположена реставрационная мастерская, и оттуда уже видишь крепостную стену, семинарию, и если небо не в тучах — весь вечерний солнечный свет в каменной ловушке. Налево собор с круглыми окнами, как батискаф, рукой подать — перелететь ров. От Георгиевской горы мимо двухэтажных домишек, неизлечимо больных запустением, бедностью, в седловину стремительной автомобильной дороги. И назад.

Один из маршрутов. Есть другие. Вчера Виленкин выбрал именно этот и нос к носу столкнулся с загорелым цыганистым Вержбиловичем. Это было похоже на встречу с молнией. Виленкин погрузился в привычные мысли, вечерние, праздные. И вечер был сумрачно—теплый, сырой, мягкий. И вдруг почти что из воздуха возник, материализовался Вержбилович, школьный друг, анархист без бомбы — в те времена он лелеял философскую бомбу, начинял ее, эту абстрактную бомбу, гремучей смесью из творений кн. Кропоткина, Прудона плюс западная поп-музыка. Вкусы и пристрастия Виленкина рано определились, — благодаря тетке, артистке местного драмтеатра, влюбившейся в его пальцы. Так что Вержбилович, склонный к хиппизму—анархизму, был его антиподом, даже Вагнера, друга Бакунина, он игнорировал. Но они с симпатией относились друг к другу. И постоянно спорили.

Эта встреча не продолжение ли спора?

Но Вержбилович изменился, увы. Анархист без бомбы обернулся забубенным майором с кривовато пришитым левым погоном. Майором, распоряжающимся тремя гаубичными батареями. Должность, как сообщил он, хорошая, подполковничья. Комдив: командир артдивизиона.

Вначале он, конечно, захватил Виленкина. На Виленкина нахлынуло. Но через час уже Петр жалел о том, что отправился именно сегодня, именно по этому маршруту. Хотя еще была возможность уйти. Что—нибудь наврать. Да и не врать вовсе. Сказать чистую правду. Впрочем, почему—то не хотелось об этом говорить. Из суеверия? Нет. Виленкин не был суеверен. Тогда почему же. Он, может быть, сам еще не вполне верил в удачу: а вдруг что—то не так, вдруг что—то сорвется, устроители передумают, сообщат об ошибке какой—нибудь? Так или иначе, он промолчал. И упустил шанс спастись. Сок лозы уже туманил кровь, совсем непривычную к подобного рода вливаниям. Виноградная гроздь ударяла мягко в мозг, в глаза. Сказалось напряжение последнего времени. С тех пор, как ему стало известно о Рейнском мероприятии, он трудился, действительно не покладая рук. Д. М. ходила... нет, не скажешь «на цыпочках», но весь вид ее говорил примерно следующее: однако. Недоверчиво—осторожное, полупочтительное «однако». Леночка сияла. Она радовалась по—детски. Она бы тоже хотела посмотреть рейнские холмы, чистые немецкие площади, магазины, Кельнский собор. И что там еще. Поехать ей нельзя было по простой причине — нет денег.

Но «однако» — это была первая ласточка (хотя и запоздавшая). Эта поездка могла... и уже нет. Ворота захлопнулись.

В памяти еще пьяного Петра Виленкина как—то судорожно дернулись чьи—то пальцы и раздались звучные переливы “Ворот Альгамбры”. Не к месту. У Дебюсси ворота на Восток. Виленкин собирался на Запад. Но причина, по которой прозвучал этот отрывок, заключалась в другом. Дословно La puerta del vino переводится как “Двери вина”.

И вчера он вошел в ворота вина.

Это возможно только в Гренландии, то есть у нас, в Суперборее.

Напиться в свой звездный час и все похерить, всю будущность, судьбу — в которую он никогда не верил и не верит.

То—то радости будет в местном маленьком Союзе композиторов.

Ну! надо набраться мужества. И позвонить. Сообщить, по крайней мере, что он не в морге.

Виленкин направился к телефонной будке. Снял трубку. Трубка молчала. Нажал на рычажок. Пошли гудки. Еще раз надавил, и послышался ровный сигнал. Виленкин прочистил горло. Сейчас он начнет арию виноватого пса. Накрутил диск. Трубку почти сразу же взяли.

— Лена, — сказал он как можно трезвее и проникновеннее.

Молчание. И наконец голос Д. М.

— Это Петр?

— Да.

— Что... что случилось? На репетиции задержался?

— Нет.

— Тебя задержали по подозрению?

В трубку вдруг ворвался нежный, чуть—чуть севший голос Лены:

— Что происходит? где ты находишься? как это понимать?

Вот, начинается, подумал Виленкин. На лбу выступила пьяная испарина. Он попросил ее не волноваться, все хорошо. На эту просьбу последовал взрыв негодования. Исчезнуть на ночь, а потом утешать! Утешитель! Это уже слишком! Издевательство. Никто не знает. Обзвонили всех знакомых, родных. Все переполошились. Все просто на ушах. А он так спокойненько... ничего себе... ничего себе шуточки.

Виленкин успел—таки кое—что объяснить. Он встретил бывшего однокашника, друга детства... Трубку повесили. Виленкин посмотрел на чудовищную лапу. Кивнул. Они узнали половину истории. Самого главного они еще не... не... да, но не мог же он сразу обрушить. Этот ледяной душ действительности. Он будет действовать постепенно. Посвящать их в драму эту суперборейскую. Например, позвонит позже и намекнет, что ему нездоровится. А под вечер наконец придет, покажет руку.

Под вечер? Но где же он будет все это время.

Виленкин вдруг сообразил, что находится все еще в будке; он вышел, захлопнул тяжелую железную дверь. По сырым тротуарам в листьях стучали каблучки, шаркали подошвы. Улицы наполнили служащие. Потянулись шлейфы духов. Виленкин осознал опасность в полной мере, когда увидел породистое барское лицо, обрамленное русой бородкой, немного тургеневское, выразительное, — лицо прошлого века, лицо главного режиссера драмтеатра. Виленкин сотрудничал с ним, писал для спектаклей. Он поскорее отвернулся, пошел назад. Как будто что—то забыл. Для пущей убедительности посмотрел на левую руку, где обычно носят часы, покачал головой. Ай—я—яй, уже столько времени... Оценил главный режиссер игру? Видел его? Успел заметить лапу? заплывшую поросячью морду? Виленкин убыстрил шаг. Так, так, надо спешить. Да, да. Ах ты, черт возьми, забыл...

Что он мог забыть, интересно.

Для какой руки написал свой знаменитый концерт Равель? Спьяну Виленкин не мог вспомнить. Ассоциация была, конечно, пошлой. Концерт написан для друга, австрийца, потерявшего на фронте руку. Но Виленкин вдруг все—таки подумал об этой вещи Равеля. Вообще, в свое время он, казалось, безнадежно был болен импрессионистами. Потом это прошло.