Бегство в Египет - Етоев Александр Васильевич. Страница 4

– Ножи! Точу! – Старик, щурясь, сначала посмотрел на меня, потом внимательно оглядел двор, потом сунулся взглядом в окошки и быстренько прошелся по ним. На каком-то он, похоже, споткнулся, потому что сказал: «Ага» – и снова посмотрел на меня.

– Поганый у вас однако дворишко, не разживешься. Эй, шпанина, ты тутошний?

Человек Лодыгин приставил к уху метровую слуховую трубу, а конец ее вывел в форточку.

– Тьфу, прости Господи! Ну как с такими невеждами культурному человеку дело иметь! От него ж тюремной баландой за километр пахнет. Помягче надо, помягче, дите ж, а не черт лысый. Нет, пора останавливаться – не хочу, не могу, не бу…

Стоптанным рыжим ботинком старик давил на рубчатую педаль, а голосом давил на меня.

– А что? – спросил я.

– А то, – сказал мне старик. – Значит, местный?

– Ну, местный.

– Вижу, что не американец. А скажи, ты не сирота?

В его мохнатых глазах не плавало ни капли улыбки.

– Это почему сирота? Не сирота я.

– Ага, не сирота, жаль. Если бы ты был сирота, я дал бы тебе вот это.

Старик вынул откуда-то из себя конфету «Мишка на севере» в сморщенной вощеной обертке.

– А раз ты не сирота, то получай вот это.

Конфета забилась вместе с рукой в рукав, а оттуда вылезла желтая костлявая фига.

– Ножи-ножницы-топоры-пилы-точу-правлю-цена умеренная! – заорал он на всю вселенную.

Двор ему не ответил.

– Что сирота, обиделся? Ладно, я пошутил. Бери.

Он снова достал конфету, но теперь уже из-за пазухи, и протянул мне. Я покрутил головой.

– Гордый, – сказал старик. – А ты ее, гордость-то, дома держи, за печкой, где тараканы, а то, не ровен час, споткнешься о какой-нибудь чемодан. Бери конфету. Попробуй только у меня не возьми!

И этот про чемоданы. Что они, сговорились, что ли? Ладно, возьму. Я взял.

Конфета была пустая, одна обертка. Такая же фига, только упакована по-другому. Я пожал плечами и подождал, пока старик отхохочется.

Он вытер рукавом слезы. Потом хмуро оглядел двор и снова уставился на меня.

– Ты чего?

– Что «чего»?

– Может, ты ненормальный? Нормальные или смеются, или сразу по морде. А ты стоишь, как дубина, даже не плюнул. Тебе сколько лет?

– Десять.

– А, небось, пионер, «пионерскую зорьку» слушаешь. А конфетку-то взял, не побрезговал. Любишь сладенькое, сиротка. Слушай, а маманька у тебя дома? Может, ножик ей поточить? Или для папани топор?

Он икнул, наверно, вспомнил приятное.

– А то, что одна обертка, это и хорошо. Зубы не заболят.

Тут он вроде бы про меня забыл и взялся за точильное колесо. В руке его уже был тесак, такими мясники рубят мясо. Башмак сыграл на педали «румбу», ремень пошел, колесико завертелось, мохнатые брови, чтобы не облысеть, ловко бегали по лицу, уворачиваясь от сухого ветра и пены трамвайных искр.

Я совсем уже собрался идти, наевшись досыта дедовых бородатых шуток, бумажных чучел мишек на севере, беганья мохнатых бровей, – и ушел бы, надо было уйти, но ноги почему-то стояли, а сам я бараньим взглядом пялился на его работу и глаз не мог отвести.

Время шло, ноги стояли, искорки летели в лицо. Надо было что-то сделать или сказать. Я промямлил первое, что пришло на язык.

– А мне можно попробовать? – И для верности добавил волшебное слово: – Пожалуйста.

Ботинок замер, насторожившись. Брови вспучились, приоткрыв глаза. Точильное дело остановилось. Искорки еще чуть-чуть полетали, потом упали на землю и попрятались кто куда.

Старик почесал тесаком за ухом, взгляд его прыгнул вверх, погнавшись за невидимой мухой, и, должно быть, догнал – воздух треснул, как грецкий орех, тесак молнией расколол его на две половинки и вр[/]езался острым краем в бешеный круг точила.

Выплеснулся адский огонь. Старик прикурил от адского огня папироску и ласково говорит:

– Попробовать – оно можно, только нынче это дорого стоит. Деньги у тебя есть?

Денег у меня не было, откуда им у меня быть. Я печально опустил голову.

– Ладно, деньги можно потом. Давай, пионер, пробуй.

Я рта раскрыть не успел, как он уже впихнул мою руку – левую – в какое-то кольцо на точиле, чем-то щелкнул, что-то там привернул, крякнул, сказал: «Порядок» – и в правую мою руку вложил пудовый ржавый резак.

– Педаль, – скомандовал точильных дел генерал, и та по его команде намертво схватилась с подошвой.

Я дернулся, хотел ее отлепить, она пошла вдвоем со ступней вверх, потом потянула вниз – точильный круг завертелся, а резак без всякой моей охоты сам приткнулся к точилу, словно к магниту гвоздь.

– Точи, пионер, точи, буденовцем будешь.

Рука моя уже не могла – болела и просила пощады. Ногу крутила судорога. «Спасибо, хватит», – хотел я крикнуть говорливому старику, но рот забился ржавой металлической крошкой, и вместо слов полезли рыжие пузыри; они лопались и шипели на вертящемся колесе сковородки.

Я сам был уже не рад, что связался с чертовым старикашкой: дернул левой рукой – никак, только заболело запястье; хотел освободить правую, но тесак въелся рукоятью в ладонь, а пальцы затвердели как каменные.

Двор накренился и поплыл под ногами, я стоял и вроде бы шел, потому что стало темнее и легонько ударило сквозняком; я увидел, что стою в подворотне, вернее, не стою, а иду – какая-то упрямая сила затягивала меня, как перышко, в невидимую воздушную яму.

Свободной ногой, как якорем, я пытался затормозить, но сила была сильнее: я стал галерным рабом, прикованным цепями к точилу.

Свет в конце подворотни, может, и был спасением, но только не для меня. Колесница, запряженная мной, резво выкатила на улицу, стариковские башмаки так же резво топали сзади, мы свернули направо, и тут я услышал, как хлопнула дверь парадной.

– Нет, брат, что там ни говори, а – пестиком. Но против пальца тоже не возражаю. Иногда бывало и пальцем.

– Пальцем-пальцем, а пестиком – только на военных парадах.

Это дядя Петя и инвалид Ртов, чтобы скрепить перемирие, вышли в Покровский сад выпить квасу.

– Сашка! Ну у тебя и велосипед! – крикнул дядя Петя Кузьмин.

– А это что за карась? Опять что ли родственник из Новгородской приехал? – сказал инвалид Ртов.

И тут я закричал: «Помогите!»

Дальше помню только пляшущий инвалидов костыль да то, как дедовы башмаки мелькают между деревьев садика, словно рыжие пузатые тараканы. Вместе с дедом сгинуло и точило.

12

Смоляной бычок-тепловоз стоял, пригорюнившись, у перрона и говорил вокзалу: «Прощай». За спиной его переминались вагоны.

Еще один тепловоз, дрожа железным хвостом и нервно кусая рельсы, стоял у вокзальной стрелки и ждал, когда подадут зеленый.

Кошачий глаз светофора все не хотел мигать: поезд не принимали. Подходы к шестой платформе занял «Северомуйск-Конотоп» – состав был цвета тоски.

Северомуйские жители терлись лицом о стекла, прощаясь с транзитным перроном. А тот, захоженный тысяченогой толпой, стоял на месте и все не трогался – не хотел.

Пассажиры уже обжились, укладывались на общих местах, шипело ситро, лопалась яичная скорлупа – уже как-будто и ехали.

А через перрон, напротив, стояли вагоны-люкс состава на Симферополь.

Носильщик бляха № 15 покуривал в начале перрона, глядя как теплый воздух съедает папиросный дымок. С утра он уже наломался и ничего ему сейчас не хотелось – ни взваливать на телегу багаж, ни переть его, потея, к вагону. Стоять бы так и стоять, а денежки чтобы ходили сами. И когда он услышал голос, то сказал в уме: «Подождет».

– Свободны? – повторил голос.

Но и бляха привык себя уважать. «Еще раз спросит, может, тогда отвечу. Бог любит троицу», – и пустил табачное колесо.

– Уважаемый, вы чего – оглохли? Я вас спрашиваю.

Бляха № 15 нехотя приоткрыл глаз, потом оба, потом раздвинул их в поллица и быстро отступил за тележку. Перед бляхой на асфальте перрона стоял и смотрел на него в упор черный кожаный чемодан. Взгляд его был пристальный и недобрый. А рядом с этим стоял точно такой же второй, наверно, его близнец. И тоже смотрел на бляху.