Бегство в Египет - Етоев Александр Васильевич. Страница 9
У выхода, в глубине вагона, прикорнув над кошелкой с мелочью, сидел пожилой кондуктор. По паспорту он был Николаем Дмитриевичем, но иначе как просто Дмитрич его в народе не называли.
Дмитрич сидел, скучая. Молчал, отрывал билетики, сонно выкрикивал остановки, опять отрывал билетики, опять сидел и молчал. И так – от кольца до кольца.
На кольце выпивал он чаю – всегда покрепче и обязательно с колотым сахарком. Для этого держал он при себе щипчики в футляре из-под вторых очков.
Где-то за Апраксиным у Сенной трамвай тряхнуло, впрочем привычно, и Дмитрич, тоже привычно, погладил кошелку с мелочью. В вагоне все было тихо. Дмитрич поднял глаза, пробежал глазами по пассажирам и вздрогнул, словно увидел лешего.
Чуть ли не перед ним, напротив, нога на ногу, как ни в чем не бывало, у окна сидел БЕЗБИЛЕТНЫЙ.
Дмитричу стало жарко. Старею, подумал он и вытер кошелкой лоб.
Такого с ним еще не бывало. Двадцать лет служил на маршруте, а безбилетных не допускал ни разу. И не допустит, пока стоит советская власть.
Он набрал в себя трамвайного воздуха и сказал, приподнимаясь на локте:
– Гражданин! Который расселись! А платить, я извиняюсь, кто будет?
– Пушкин, – ответил тот, даже не повернувшись.
Дмитричу стало холодно. Он уставился на безбилетного пассажира, поедая его глазами. А тот сидел себе как сидел, только рот теперь сложил трубочкой.
И человек-то был вроде обыкновенный: плащ защитного цвета, нос, глаза, две ноздри – пройдешь мимо такого и не заметишь.
Вот только его багаж, два его чемодана, что застыли по-бульдожьи у ног хозяина, ничего хорошего для здоровья не обещали.
Дмитрич набрался духу, чтобы сказать безбилетному все, что он о нем думает, а тот и сам уже скосил на Дмитрича бойкий глаз и начал, даже не поздоровавшись:
– А что, нравится так вот?
Дмитрич от неожиданности не понял и на всякий случай спросил:
– Так – это то есть как?
– В смысле – билетики отрывать.
Такого въедливого вопроса Дмитричу еще ни разу не задавали. Да и что на него ответишь. Тут не отвечать, тут хватать надо и за волосы тащить в тюрьму – и вешать на всю катушку за бандитизм.
Дмитрич открыл уже рот, чтобы сообщить безбилетному про тюрьму, но как-то уж больно нехорошо лоснилась на чемоданах кожа, так что с тюрьмой он решил пока обождать.
Но про чемоданы прощелыге все же было не грех напомнить.
– С вами? – Дмитрич тыркнул пальцем в багаж.
– Значит, нравится? – Безбилетный кивнул. – Ну раз нравится, тогда сиди отрывай. Все лучше, чем за решеткой. Видишь, – безбилетный показал за окно, – на углу милиционер с палкой? Мы здесь, а он – там. Красота!
«Да! – Дмитрич сделался мрачный. – Малый-то, видно, из тех. – Потом вроде засомневался, прицениваясь к его одежде. – Одет прилично. И чемоданы… Ну чемоданы, положим, ворованные. Да и плащ мог с кого-нибудь в подворотне снять. Дал ломом по голове – и носит.»
– Гороховую проехали, – разговорился вдруг безбилетный. – Знакомые места.
– Была Гороховая да сплыла, – хмуро ответил Дмитрич. – Теперь не Гороховая, теперь Дзержинская.
Выехали на площадь. Может, оттого, что стало светлее, может, просто от сердечной тоски, но Дмитрич почему-то спросил:
– Сами-то издалека будете?
– Мы-то? – Безбилетный сдвинул кепочку на затылок. – Мы-то сами северомуйские. Есть такая дырка на карте.
– Северомуйские? Это где это?
– Далеко, папаша. Трамваи туда не ездят. Еще вопросы имеются?
Голова над плащом похрустывала на шейном шарнире; пассажир без билета ехал немного нервно – то продавливал лбом стекло, то, высмотрев кого-то на улице, уходил по макушку в плащ. А то вдруг хмыкнет, заерзает на сиденье и загадочно подмигнет Дмитричу.
И тут забрезжила в голове у Дмитрича мысль.
«Что-то… Где-то…» Дмитрич стал вспоминать.
Вспоминал, вспоминал, но вспоминалось уж больно туго. Вообще с памятью было туго, была в памяти у Дмитрича течь.
«Когда-то…» И Дмитрич вспомнил.
Где-то он уже этого человека видел. Где? В вагоне? В вагоне вряд ли. Этих он не запоминал. Может быть, на кольце? Туда многие заходят погреться. Бывали и посторонние. Значит, в обогревалке?
Да, пожалуй, в обогревалке. Зимой. Такая же в точь козлина. Нет, козлина не та. Стоп, вообще не козлина. Птица… Из жести… Жестяная птица на шляпе. Шляпа еще торчком, очень интересная шляпа. Помнится, он подумал тогда – вот, зима на дворе, а этот вырядился как на курорте. Что же он, тот, тогда говорил? Нет, вроде не говорил. Подошел к кому-то из наших и, помнится, оттянул в сторонку. О чем-то они там шептались. С кем же он это?.. С… С… Да не с этой как раз ли сменой? Не с Петром ли Петровичем? С ним, с ним он шептался, с Петром Петровичем.
Дмитрич поглядел в передок. На стеклянный колпак с рулем, за которым сидел вожатый.
Трамвай переехал Крюков, грохотнул на горбу моста и снова пошел легко.
Дмитрич приоткрыл рот, хотел спросить у безбилетного про Петровича и не успел. Безбилетный открыл рот раньше.
– У нас в Северомуйске уже снежок.
Дмитричу пришлось удивиться:
– Гляди-кось.
– Белый такой, пушистый, собаки лают.
– Где? – Дмитрич прислушался.
– Пестиком! – услышал он, но не с севера, а от кинотеатра «Рекорд».
– А я говорю – пальцем! – И над маленькой, человек в двадцать, толпой сверкнула молния костыля.
Безбилетный вытянул из воротника шею.
– Что же это они у вас? Не успели начать, а уже расходятся. У нас в Северомуйске уж если начали, так дерутся до первого мертвого.
Безбилетный подмигнул Дмитричу.
– Послушай, трамвайная душа. Вон на углу школа. Ты номер ее не знаешь?
– Почему не знать – знаю. Номер ее – шестьдесят.
– А твой трамвай сейчас налево не поворачивает?
– Этот не поворачивает. Другие, те поворачивают, а у тринадцатого маршрут прямой – за Покровку, потом к Калинкину.
– Ага. Значит, прямой. Нехороший номер у твоего маршрута, товарищ кондуктор. Прямо ходят только в могилу. Это шутка, у нас в Северомуйске так шутят. Говоришь, не свернет? А если свернет?
– Ты лучше за билет сперва заплати, а потом шути свои шутки. Наш маршрут постоянный.
– А свернет, что тогда будешь делать?
Дмитрич насупил брови. Чего с дураком болтать.
– А давай, папаша, поспорим. Если свернет, я плачу тебе за проезд, а не свернет – с тебя, папаша, бутылка квасу.
Безбилетный, не дожидаясь ответа, перешагнул через свои чемоданы, и Дмитрич, как говорится, даже глазом пошевелить не успел, как чужая, резиновая ладонь уже обтягивала вялую руку Дмитрича, и не было в этом рукопожатьи ни капли человечьей теплинки.
– Согласен? Я разбиваю.
Ребром свободной ладони безбилетный прицелился в узел из сцепленных рук, но, видимо, промахнулся. С каким-то недобрым кряканьем рука его опустилась на голову старика-кондуктора.
Трамвай печально вздохнул и, рассыпав, как слезы, искры, повернул с маршрута налево.
17
Черепаха Таня жевала сморщенное кольцо лимона и думала о пустынях детства. Плакали за желтыми тростниками текучие воды Аму-Дарьи, песок забирался змейками в верблюжий след под барханом, бежали по пустыне перекати-поле, а я смотрел в ее маленькие глаза и видел в них лишь одно: тоскливое свое отражение.
Она доела лимон, и я ей сказал: «Пора», – потому что весь вечер мысли мои были только о Женьке Йонихе. Она это понимала, она вообще была человек понятливый, устроилась у меня в кармане, и мы молча отправились к Лермонтовскому проспекту на трамвайную остановку.
Идея была такая: вдруг Женька, правда, собрался бежать в Египет. Говорил же он мне об этом сегодня в классе. И про мелочь на трамвай спрашивал.
Верилось, конечно, с трудом. Один, без меня, он вряд ли туда решится. Но проверить вариант стоило.
Остановка была у сквера на углу Лермонтовского и нашей улицы, как раз неподалеку от школы. В скверике светились деревья и тихо прела листва. Деревья светились ровно, а от холмиков лежалой листвы пахло грецким орехом.