Седьмая картина - Евсеенко Иван Иванович. Страница 13
И все же Василий Николаевич решил проехать вдоль погорелых, обильно засыпанных снегом домов в конец улицы, где чуть в отдалении от всей слободы, за небольшими зарослями терновника стояло подворье Егора Степановича – кордон. Егор человек осторожный, деятельный, у него всегда на случай пожара были припасены бочки с водой, ведра, багры, лопаты – уж он-то должен был подворье свое отстоять.
Но увы, и дом Егора, застигнутый, должно быть, врасплох, сгорел дотла; из-под снега торчали лишь угольно-черные головешки, которых Егор не стал даже забирать на дрова, да за терновником виднелся тоже обугленный, растаскиваемый вороньем стожок сена. Кругом было так пустынно, голо и так неприкаянно, что Василию Николаевичу захотелось как можно скорее уехать, убежать отсюда, из этой смертельно опасной зоны, где больше никогда уже не жить людям. Но он все же задержался еще на полчаса. Сразу за терновником и обугленным стожком начиналось слободское кладбище. Василий Николаевич минуту подумал, посомневался, а потом, беспечно бросив машину на бывшей деревенской улице, пошел к нему, хоть и сам, наверное, толком не смог бы объяснить, зачем ему понадобилось идти туда, утопая едва ли не по пояс в раскисше-грязном осеннем снегу.
Скорее всего, в нем запоздало проснулся древний христианский инстинкт, обычай: раз нет людей живых, то надо идти к мертвым, потому что они мертвы лишь телом, а душой живы и ответны, всегда поскорбят вместе с тобою, вселят силу и веру в жизнь, смертию смерть поправ…
Беду Василий Николаевич почувствовал еще издалека. Сразу за терновником, тоже тронутым по окраине пожаром, ему попались порушенные и обгоревшие остатки кладбищенской ограды, а потом пошли и обугленные кресты. Одни из них вызывающе чернели на осевших могилах и были угнетающе страшны в этой своей неземной уже черноте. Их истончившиеся перекрестья вдруг напомнили Василию Николаевичу человечьи руки, вскинутые к небу, зовущие к защите от беды и поругания. Он невольно отшатнулся от них в сторону, затих и застыл на опушке кладбища – такого зрелища видеть ему в своей жизни еще не приходилось. Другие же, перегоревшие пополам, лежали на могилах и в междурядьях и были не менее страшны, чем те, которые еще возвышались над бугорками. Упавший, лежащий на земле крест всегда почему-то казался Василию Николаевичу крестом мертвым, погребенным, от которого уже не может исходить животворящая крестная сила. Сейчас это чувство навалилось на Василия Николаевича и он, не зная, чем и как от нее оборониться, все стоял и стоял на снегу, тоже какой-то обугленный и как бы сломанный пополам. А тут еще воронье, вспугнутое им возле бывшего Егорового подворья, перекочевало сюда, на кладбище, и теперь беспокойно и хищно кружилось над пожарищем. Время от времени оно с карканьем и утробным стоном садилось то на кресты и могилы, то на обгоревшие стволы белокипенного когда-то вишенника, который рос тут по всему кладбищу. Василий Николаевич хотел было прогнать воронье взмахом руки или каким-либо человеческим словом и вскриком, но вдруг обнаружил, что у него нет на это никаких сил. Он испугался своей беспомощности, как пугался в последние годы лишь творческой немоты и бесталанности, и совсем оцепенел на опустошенной, безжизненной зоне.
Сумерки, между тем, совсем уже окутали окрестные поля, подползли и сюда, на погорелое кладбище и слободу, и грозились перейти в ночь. Василий Николаевич готов был остаться здесь навсегда, потому что все равно нигде за этим пожарищем нет живой жизни, всюду лишь гарь, опустошение и могильно-мертвенная темнота. И вдруг далеко, почти на горизонте, вспыхнул огонек, обозначая человеческое жилье, и этот заблудившийся, случайный огонек заставил Василия Николаевича встрепенуться, поверить, что жизнь все-таки где-то еще есть, еще существует и он может надеяться на свое участие в ней.
Василий Николаевич обрел в себе силы, повернулся и пошел по своим же проторенным следам назад к машине.
Возвращаться в Синички он теперь не стал, боясь хотя бы еще раз окинуть взглядом выгоревшее сталкеровское болото, а двинулся по лесной просеке объездом, к шоссейной дороге. Просека была малозаснеженной и нетопкой, машина шла по ней ровно, ходко, и Василий Николаевич, ориентируясь на дальний, мерцающий и сквозь деревья огонек, опять понемногу начал оттаивать душой. Но сразу за лесом дорога переменилась, извилисто запетляла то по окраинам заливного луга, то по черноземно-вязким полям. Задумавшись, Василий Николаевич вовремя не переключил скорость и засел в запорошенной снегом колдобине. Вначале он попробовал выбраться враскачку, надеясь на силу и мощь «Нивы», газовал, давил и давил на акселератор, но заднее левое колесо, пробуксовывая, лишь все больше и больше погружалось в чернозем. Пришлось Василию Николаевичу вылезти из машины и, вооружившись лопатой, подкопать снежно-земляное крошево до подмерзлого твердого грунта. Для верности он собрался было сходить еще в недальние посадки, чтоб набрать там какого-либо хвороста, но тут вдруг из-за поворота в сумеречной темноте вылетел прямо на него на всем ходу тяжелый трехосный «Урал». Приняв чуть в сторону от машины Василия Николаевича, он остановился, и из кабины высунулся мужик лет сорока пяти, обветренный, каленый и очень уверенный в себе. Глянув свысока на Василия Николаевича, он белозубо засмеялся и крикнул:
– Стольник дашь – выдерну!
– Спасибо! – сдержанно, но зло ответил Василий Николаевич, дивясь этой совсем не шоферской наглости прокаленного мужика, который может «выдернуть» попавшего в беду собрата лишь за стольник.
– Ну гляди! – еще раз хохотнул тот, проскрежетал сцеплением и помчался дальше, к уже виднеющемуся в прогале между посадок шоссе.
А Василий Николаевич вдруг узнал корыстного этого мужика. Он как раз и есть тот самый Земледелец, бывший секретарь партийной организации, о котором говорила в Синичках бабка Матрена. В прошлые годы Василий Николаевич не раз с ним встречался, приезжая сюда на этюды. Звали его, кажется, Павел Петрович, и был он тогда вальяжно-гладким мужиком, любившим организовывать для заезжих гостей всякого рода застолья. Подвыпив, он, помнится, не раз подбивал Василия Николаевича написать портреты передовиков подопечного ему колхоза. Василий Николаевич, как умел, отбивался, говорил, прикидываясь излишне хмельным, что передовиков не пишет, ему бы что попроще.
– Тогда Тоньку! – хохотал (но не так белозубо, как нынче) Павел Петрович.
Тонька, конторская какая-то служащая, была, по слухам, полюбовницей и зазнобой Павла Петровича. Во всех застольях она принимала самое деятельное участие, хлопотала над выпивкой-закуской, развлекала высоких гостей песнями и танцами, но всегда до определенной черты, потому как помнила, что гости выпьют, закусят и исчезнут, как ночное наваждение, а Павел Петрович останется.
Никакого живописного интереса Тонька у Василия Николаевича не вызывала: была под стать Павлу Петровичу, гладенькой, смазливой, но внутри себя ничего не таила, кроме разве что хитроватого деревенского простодушия. Василий Николаевич отбился и от Тоньки, хотя Павел Петрович, кажется, затаил на него обиду и, совсем уж захмелев, обозвал Шишкиным.
Но то было давно, в другой жизни и в другом времени, а теперь Павел Петрович, поди, человек беспартийный, каленый и носит в окрестных деревнях кличку Земледелец. Тоньку с ее простодушием он, скорее всего, оставил, потому как нынче его такие женщины интересовать не могут. Ему подавай теперь городских, холеных, к примеру, таких, как Даша, которые за деньги на что хочешь пойдут. А Тонька еще сможет по простоте своей деревенской и заартачиться. Ей непременно любовь подавай, чувства, а деньги для нее что – пустота и ветер.
Василий Николаевич Павла Петровича признал, а вот тот, кажется, его запамятовал, и слава Богу, иначе он тут, на бездорожье, разыграл бы комедию покруче, рассчитался бы с Василием Николаевичем за все не написанные им портреты. Бывшие эти партийные секретари народ злопамятный, озлобленный, никак они не могут смириться, что вдруг, в одночасье оказались в дураках со всей своей говорильней и пустозвонством. Впрочем, Павел Петрович, кажется, не такой. Он из той породы и того племени, которые приживутся на любом месте, приспособятся к любым обстоятельствам. Вчера был партийным говоруном, идейным вождем, сегодня переделался, перевоплотился в земледельца, а завтра станет вообще черт знает кем, для собственного благополучия и достатка отца с матерью не пощадит, не то что какой-либо доживающей век бабки Матрены.