Седьмая картина - Евсеенко Иван Иванович. Страница 7
Бдительная Даша (или как там ее на самом деле звать?), единственная из всего застолья оставшаяся веселой и довольной собой, мрачность Василия Николаевича заметила. Понять ее настоящую причину она, конечно, не смогла и подумала, наверное, что он просто не подрасчитал в застолье свои силы, выпил лишнюю рюмку-другую. Она запретительно через весь зал помахала ему рукой, мол, больше пить не надо. Василий Николаевич ответил на ее жест согласием, перевернул рюмку вверх дном, лишь бы она еще раз не вздумала его потревожить. Но Даша поняла согласие Василия Николаевича по-своему, незаметно пробралась к его столику и, шурша за вырезом платья долларами, которые, оказывается, так и не удосужилась перепрятать куда-либо в более надежное место, опять обдала зовуще-завлекающим взглядом:
– Один не уходи. У меня машина.
– Хорошо, – бодро пообещал Василий Николаевич, но как только Даша гордой походкой победительницы отошла к своему столику, он по-за колоннами и многочисленными шторами улизнул в раздевалку, предусмотрительно оставив официантам рядом с перевернутой рюмкой необходимую сумму.
Только Даши ему сегодня не хватало! Василий Николаевич на мгновение представил, чем могла закончиться для него поездка (и куда?!) с этой долларовой Дашей, и окончательно протрезвел. Впрочем, это ему так только показалось: на самом же деле Василий Николаевич был тяжело и опасно пьян. Подобным образом он напивался всего два-три раза в жизни, по молодости еще и глупости, когда обмывал с друзьями первые свои картины. Он и тогда не был доволен собой, а теперь так и вдвойне. Это надо же – на старости лет забрести в пошлый какой-то ресторан и напиться там до положения кистей! Одно было хорошо и отрадно: о потраченных и выброшенных под ноги Даше деньгах Василий Николаевич ничуть не сожалел, а тогда, в молодые годы, помнится, крепко сожалел и об этом. Хотя и то надо сказать, тогда он веселился на гонорар, полученный уже за готовые картины, а теперь лишь за замысел, да и то придуманный не им самим. А это совсем иное дело, тут деньги как бы и не в счет.
Домой Василий Николаевич добрался с трудом. Несколько раз падал на тротуар, опасно ударяясь о бордюрные камни, и только чудом не поломал себе ребра. Но даже в таком плачевном состоянии он не потерял мнимой своей трезвости и после каждого падения, кое-как поднимаясь на ноги, искренне сожалел и сокрушался, что нет у него сейчас в руках трости, инкрустированной слоновой костью. А то как бы хорошо было опереться на нее, легко подняться и легко, никуда не клонясь, пойти домой, помахивая ею и постукивая по ненавистному тротуару, по его немилосердно жестким бордюрным камням. Но трости не было, и Василию Николаевичу приходилось идти, как самому беспробудному пьянице, придерживаясь где за стволы и ветки деревьев, а где так и за стенки домов. Хорошо еще, что была уже глубокая осенняя ночь, и его никто не видел, и в первую очередь милиция, иначе бы Василию Николаевичу пришлось провести остаток ночи в вытрезвителе. Это, конечно, намного лучше, чем у долларово-грудастой Даши, но все равно в планы Василия Николаевича не входило. Тем более что за всю свою жизнь он в вытрезвителе ни разу не был. Бог пока миловал…
Кое-как, с третьего или четвертого попадания Василий Николаевич открыл увертливым и скользким ключом дверь, ввалился в квартиру и, не раздеваясь, в пальто и туфлях упал на кровать.
Проспал он, наверное, часов двенадцать, а когда проснулся (кстати, не испытывая никакого похмелья, никакой боли, ни головной, ни сердечной), то с удивлением обнаружил, что он раздет и разут и спит в кровати, покрытой поразительно чистым (только из прачечной) накрахмаленным бельем. Вначале он немало испугался этому обстоятельству и даже подумал, что он не дома, что блудливая эта Даша все-таки околдовала его, пьяного, и увезла с собой. Но потом он огляделся, с радостью признал свою комнату и по-трезвому похвалил в душе сам себя. Выпивка выпивкой, а он все же молодец: вовремя ушел из ресторана, вовремя (хотя, разумеется, и не без труда, не без потерь) добрался домой, и мало того, что добрался, так еще и не торопясь, последовательно разделся, аккуратно повесил новое свое пальто в прихожей на вешалку, а рубашку и костюм на плечики в шифоньер. Не забыл он и про бабочку: терпеливо и со вкусом приспособил ее рядом с зеркалом. Единственное, чего не мог вспомнить Василий Николаевич, так это того, как он ухитрился застелить новые простыни (и вообще, откуда они у него? неужто вчера вместе с одеждой он купил и белье?) и принять перед сном душ. Но вот же ухитрился: простыни на кровати были хрустяще-нежными, а тело хотя и в ссадинах и синяках, но поразительно бодрым; голова и борода освежающе пахли дорогим яблоневым шампунем.
В общем, Василий Николаевич мог быть собой доволен. После стольких лет нищеты и уныния он вполне заслуженно позволил себе небольшую вольность – пирушку. Кстати, любой другой художник или писатель на его месте, получив столь значительный гонорар, позволил бы гораздо больше и уж точно бы уехал на всю ночь с Дашей…
Но постепенно, час за часом самодовольство Василия Николаевича начало проходить, а на смену ему вернулась и в короткое время безраздельно овладела всем существом Василия Николаевича вчерашняя ресторанная тяжесть и раздражение. Он вначале никак не мог понять, откуда она снова возникла и по какой причине терзает и изводит его на нет, попробовал даже выпить рюмку водки, решив, что это все-таки просто похмелье, запоздалое раскаяние за содеянное вчера в пьяном бреду и угаре. Но водка не помогла, а лишь усугубила его мрачное состояние. И так было до самого вечера, до ночи: Василий Николаевич, поддавшись этой похмельной тяжести, все время сидел в кресле, исступленно смотрел на стену, где висела копия его картины «Расстрел царской семьи», но ничего там, кроме рамы, не видел.
И вдруг уже в первом часу он все осознал, все понял и до глубины души обрадовался простоте разгадки своего мрачного состояния. Душа его всего за один вечер, проведенный в праздности в ресторане, устала; она у него совсем другая, рабочая, страдающая, любое безделье и праздник ей вредны и опасны.
Василий Николаевич подхватился с кресла, поспешно натянул на себя какие-то старые, десятилетней давности одежки (попутно очень посожалев и подосадовав, что вчера опрометчиво выбросил в урну более новые) и среди ночи на случайно остановленной машине помчался в мастерскую. Там он немедленно вооружился столярными инструментами и принялся мастерить подрамник. Многие художники подготовительной этой работы не любили и заказывали подрамники в Худфондах, где всегда есть какой-либо веселый, вечно подвыпивший столяр. Но Василий Николаевич любил. У него в мастерской стоял добротный столярный верстак, добытый Василием Николаевичем однажды по случаю на мебельной фабрике. К столярному ремеслу Василий Николаевич пристрастился еще в сельской школе, на входивших тогда в моду уроках труда, когда всерьез еще и не собирался быть художником. Ему нравилось строгать доски шершепкою и рубанком, отбирать четверти и шпунты, проводить-пропускать по кромке наличника затейливо и ровно бегущие дорожки, с микронной точностью подгонять шипы. Уже само название столярных инструментов приводило его в неописуемый восторг и вожделение, в них ему слышалась особая, неповторимая музыка. Но не в немецких, как они обозначаются во всех пособиях по столярному делу – зензубель, ценубель, шерхебель, фальцгобель, а в переделанных на русский манер, приспособленных к русскому языку и обиходу: шершепка, рубанок, дорожка, четверть-отборник, шпунт. Все эти инструменты в мастерской Василия Николаевича, которая больше напоминала столярную, чем художественную, теперь были, и он дорожил ими почти так же, как хорошими кистями и красками. Мастерил подрамники (а когда картина завершена, то и многоярусные рамы) Василий Николаевич с тем же вдохновением, как и писал картины. Работа эта требовала не меньшей страсти и творческого порыва, и Василий Николаевич отдавался ей со всей увлеченностью истинного художника. Подрамники у него всегда были на шипах из доски-пятидесятки и по своей конструкции и прочности напоминали деревенские оконные рамы, которые когда-то в школьной мастерской его учил делать преподаватель труда, знаменитый сельский столяр и плотник Яков Степанович Сытников.