Молодая Гвардия - Фадеев Александр Александрович. Страница 69
— Улечка! — вдруг сказала она. — Прочти какие-нибудь хорошие стихи, помнишь, как раньше…
— Какие же? — спросила Уля.
Девушки наперебой стали выкликать любимые стихи Ули, которые они не раз слышали в ее исполнении.
— Улечка, прочти «Демона», — сказала Лиля.
— А что из «Демона»?
— На твой выбор.
— Пусть всего читает!
Уля встала, тихо опустила руки вдоль тела и, не чинясь и не смущаясь, с той природной естественной манерой чтения, которая свойственна людям, не пишущим стихов и не исполняющим их со сцены, начала спокойным, свободным, грудным голосом:
Печальный Демон, дух изгнанья,
Летал над грешною землей,
И лучших дней воспоминанья
Перед ним теснилися толпой…
Когда сквозь вечные туманы,
Познанья жадный, он следил
Кочующие караваны
В пространстве брошенных светил;
Когда он верил и любил,
Счастливый первенец творенья!..
И странное дело, — как и все, что пели девушки, то, что Уля читала, тоже мгновенно приобрело живое, жизненное значение. Словно та жизнь, на которую девушки были теперь обречены, вступала в непримиримое противоречие со всем прекрасным, созданным в мире, независимо от характера и времени создания. И то, что в поэме говорило как бы и за демона, и как бы против него, — все это в равной степени подходило к тому, что испытывали девушки, и в равной мере трогало их.
Что повесть тягостных лишений,
Трудов и бед толпы людской
Грядущих, прошлых поколений
Перед минутою одной
Моих непризнанных мучений? -
читала Уля. И девушкам казалось, что действительно никто так не страдает на свете, как они.
Вот уже ангел на своих золотых крыльях нес грешную душу Тамары, и адский дух взвился к ним из бездны.
Исчезни, мрачный дух сомненья! -
читала Уля с тихо опущенными вдоль тела руками. -
…Дни испытания прошли;
С одеждой бренною земли
Оковы зла с нее ниспали.
Узнай, давно ее мы ждали!
Ее душа была из тех,
Которых жизнь одно мгновенье
Невыносимого мученья,
Недосягаемых утех…
Ценой жестокой искупила
Она сомнения свои…
Она страдала и любила -
И рай открылся для любви!
Лиля уронила свою белую головку на руки и громко, по-детски заплакала. Девушки, растроганные, кинулись ее утешать. И тот ужасный мир, в котором они жили, снова вошел в комнату и словно отравил душу каждой из них.
Глава двадцать седьмая
С того самого дня, как Анатолий Попов, Уля и Виктор с отцом вернулись в Краснодон после неудачной эвакуации, Анатолий не жил дома, а скрывался у Петровых, на хуторе Погорелом. Немецкая администрация еще не проникла на хутор, и Петровы жили открыто.
Анатолий вернулся в Первомайку, когда ушли немецкие солдаты.
Нина передала ему и Уле, чтобы они — лучше Уля, которую меньше знали в городе, — немедленно установили личную связь с Кошевым и наметили группу ребят и дивчат, первомайцев, которые хотят бороться против немцев и на которых можно положиться. Нина намекнула, что Олег действует не только от себя, и передала некоторые его советы: говорить с каждым поодиночке, не называть других, не называть, конечно, и Олега, но дать понять, что они действуют не от себя лично.
Потом Нина ушла. А Анатолий и Уля прошли к спуску в балочку, разделявшую усадьбы Поповых и Громовых, и сели под яблоней.
Вечер опустился на степь, на сады.
Немцы изрядно повредили садик Поповых, особенно вишневые деревья, на многих из которых обломаны были ветви с вишнями, но все же он сохранился, внешне такой же уютный, опрятный, как и в те времена, когда им занимались вместе отец и сын.
Преподаватель естествознания, влюбленный в свой предмет, подарил Анатолию при переходе из восьмого класса в девятый книгу о насекомых: «Питомцы грушевого дерева». Книга была так стара, что в ней не было первых страниц и нельзя было узнать, кто ее автор. У входа в садик Поповых стояла старая-старая груша, еще более старая, чем книга, и Анатолий очень любил эту грушу и эту книгу.
Осенью, когда поспевали яблоки, — яблоневые деревья были гордостью семейства Поповых, — Анатолий обычно спал на топчане в саду, чтобы мальчишки не покрали яблок. А если была дождливая погода и приходилось спать в комнате, он проводил сигнализацию: опутывал ветви яблонь тонким шпагатом, который соединялся с веревкой, протянутой из сада в окно. Стоило коснуться хотя бы одной из яблонь, как у изголовья кровати Анатолия с грохотом обрушивалась связка пустых консервных банок, и он в одних трусах мчался в сад.
И вот они сидели в этом саду, Уля и он, серьезные, сосредоточенные, полные ощущения того, что с момента разговора с Ниной они вступили на новый путь жизни.
— Нам не приводилось говорить с тобой по душам, Уля, — говорил Анатолий, немножко смущаясь ее близостью, — но я давно уважаю тебя. И я думаю, пришла пора поговорить нам откровенно, до конца откровенно… Я думаю, это не будет преувеличением нашей роли, зазнайством, что ли, дать отчет в том, что именно ты и я можем взять на себя все это, организовать наших ребят и дивчат на Первомайке. И мы должны договориться прежде всего, как мы сами-то будем жить… Например, сейчас идет регистрация на бирже. Я лично не пойду на биржу. Я не хочу и не буду работать на немцев. Клянусь перед тобой, — говорил он сдержанным, полным силы голосом, — я не сойду с этого пути! Если придется, я буду скрываться, прятаться, перейду на подпольное положение, погибну, но не сойду с этого пути.
— Толя, ты помнишь руки того немца, ефрейтора, который копался в наших чемоданах? Они были такие черные от грязи, заскорузлые, цепкие, я теперь их всегда вижу, — тихо говорила Уля. — В первый же день, как я приехала, я опять их увидела, как они рылись в наших постелях, в сундуке, они резали платья материнские, мои и сестрины на свои шарфы-косынки, они не брезговали даже искать в грязном белье, но они хотят добраться и до наших душ… Толя! Я провела не одну ночь без сна у нас на кухонке, — ты знаешь, она у нас совсем отдельная, — я сидела в полной темноте, слушала, как немцы горланят в доме и заставляют прислуживать больную мать, я сидела так не одну ночь, потому что я проверяла себя. Я все думала: хватит ли силы у меня, имею ли я право вступить на этот путь? И я поняла, что иного пути у меня нет. Да, я могу жить только так или я не могу жить вовсе. Клянусь матерью своей, что до последнего дыхания я не сверну с этого пути! — говорила Уля, глядя на Анатолия своими черными глазами. Волнение охватило их. Некоторое время они молчали.
— Давай наметим, с кем поговорить в первую очередь, — хрипло сказал Анатолий, овладев собой. — Может быть, начнем с дивчат?
— Конечно, Майя Пегливанова и Саша Бондарева. И, конечно, Лиля Иванихина. А за Лилей пойдет и Тоня. Думаю еще — Лина Самошина, Нина Герасимова, — перечисляла Уля.
— А эта наша активистка, ну как ее, — пионервожатая?
— Вырикова? — Лицо Ули приняло холодное выражение. — Знаешь, я тебе что скажу. Бывало мы все в тяжелые дни резко высказывались о том, о другом. Но должно быть у человека в душе святое, то, над чем, как над матерью родной, нельзя смеяться, говорить неуважительно, с издевкой. А Вырикова… Кто ее знает? Я бы ей не доверилась…
— Отставить, присмотримся, — сказал Анатолий.
— Скорей уж Нина Минаева, — сказала Уля.
— Светленькая, робкая такая?
— Ты не думай, она не робкая, она застенчивая, а она очень твердых убеждений.
— А Шура Дубровина?
— О ней мы у Майи спросим, — улыбнулась Уля.
— Слушай, а почему ты не назвала лучшей своей подруги — Вали Филатовой? — вдруг с удивлением спросил Анатолий.
Уля некоторое время сидела молча, и Анатолий не мог видеть, какие чувства отражались на лице ее.