Другой Урал - аль Атоми Беркем. Страница 31
— Моя рубашка стукнула твою.
— А ты тут чуть не расплакался, — язвительно ввернул Энгельс. — Хотя ты-то здесь вообще ни при чем.
Поразительно, но Гимай сидел молча и не встревал. Я окончательно убедился, что это все не просто грубое деревенское развлечение, и постарался стать легким и внимательным, чтоб усвоить урок как можно полнее.
— Это в смысле, что… Ну, типа как на теле сверху рубашка, а… — я пожевал губами, не успев толком прищемить хвост мелькнувшей ассоциации.
— Да хоть так. Представь — ты видишь только рубашки. Тогда сейчас бы ты видел, как один рубашка стукнул другую.
— Тахави-абый, это ты к тому, что вот когда человека бьешь, надо видеть там сердце или печень — когда бьешь по телу? — вставил я лишь для того, чтоб не тормозить, хотя чуял, что речь совсем о другом.
— Ух ты какой кровожадный, — язвительно ввернул Энгельс. — Это ж когда убить…
— Не, Энгельс. Он понял, — прервал его Тахави.
— Не, Тахави-абый. Не понял, если честно, — сознался я. — Я вроде как догоняю, что тело в этом примере как Умэ, а рубашка — это как тело, но чего-то упускаю. Я чувствую, что мало понял.
— Не Умэ, про Умэ че скажешь… — поправил Тахави. — Рубашка — это твое человеческий. Если точно смотреть, как люди смотрят, то получится, что даже не мой рубашка твой стукнул, а вот этот калям-балям, — тут Тахави растянул на локте кусочек ткани и потыкал пальцем в темно-зеленые турецкие огурцы на своей заношенной рубахе, — по твоим полоскам стукал. Не по рубашке, а по полоскам вот этим. Понял?
— Ну… — протянул я, пытаясь упорядочить лавину прорвавшихся откуда-то и галдящих наперебой ассоциаций, каждая из которых пыталась мне что-то объяснить, но только запутывала все еще больше.
Тахави, не торопя, спокойно тянул чай и возился на столе, давая мне время выгнать из головы мусор.
— То есть, ты хочешь сказать, что если б люди видели одни рубашки…
— Хе, — хмыкнул Энгельс. — Те, кто замечает аж целую рубашку…
Я повернулся к Тахави, и тот утвердительно кивнул: да, мол, так оно.
— Обычно замечают только калям-балям. И то отдельный; не весь.
— А как посмотреть на тело?
— Не смотри рубашкой. Рубашка видит только другой рубашк, больше ничего.
— А я смотрю рубашкой?
Энгельс обидно заржал, и я понял, что он имеет в виду.
— Я смотрю калям-балямом?
— Не-е-е-ет, — издевательски серьезно протянул Энгельс, снова впрягшись в базар. — Калям-балямов у тебя же нет? Нет. Если хочешь калям-балямами, купи рубашку, как у Тахави абый. А пока смотри своими полосками.
— Как не смотреть полосками? — мужественно проигнорировал я все эти Энгельсовы смехуечки по своему адресу.
— Как стать голым? — снова вернул вопрос Тахави.
— Раздеться… — болезненно промычал я, чувствуя себя полным идиотом и ненавидя Энгельса всеми фибрами.
Что интересно, злиться на Тахави я элементарно боялся, а бедного, весь разговор терпеливо молчавшего Гимая я ненавидел тогда почти так же, как «этого распальцован-ного гада Энгельса, который типа сам никогда дураком не был».
— У этот рубашк нет пуговиц, — улыбнулся Тахави, и я почувствовал, что совсем не раздражаю его, и что если я буду продолжать тупить, то он все равно будет часами втолковывать мне эти простые вещи.
Почти успокоившись, я вновь почувствовал, что, скорее всего, смогу понять то, что он мне тут разжевывает. Единственное, что оставалось мне непонятным и продолжало здорово раздражать, так это присутствие Гимая с Энгельсом. Блин, ну зачем начинать что-то мне объяснять, когда эти двое сидят тут, делать им нечего, и лезут под кожу, цепляясь за каждое слово. Это раздражение краем касалось даже Тахави: ну если тебе ихние корки не мешают, то обо мне все-таки можно же было подумать?! Ведь слепому ж видно, как я едва не лопаюсь от усилий, которые приходится прилагать для сохранения хорошей мины! Как тут еще и все эти хреновы загадки понимать! Рубашки, блядь! Какие на хрен еще рубашки! Ббучий Гришковец, понаписал всякой херни! — Скатываясь под бешеную горку, я едва успел заметить сам факт раздражения и спохватился, уже почти перейдя. Ого, подумал другой я, холодно смотрящий на этот цирк, а ведь не просто перехожу — перебегаю. Перепрыгиваю, можно сказать. Приятно, конечно; но ведь никакого самоконтроля, сука…
Теперь все понималось с полутыка. Кристально чистое спокойствие — теперь я слышал даже дождь за окном. Самоиронично улыбнувшись, я кивнул сероватой пуле Энгельса и косматому арбузу Гимая, отдавая им должное — ловко же они втроем выпнули меня туда, куда надо.
— Брось след, тогда станешь голый, — повторил Тахави.
— Ты же говорил, что не человек оставляет след, а то, что идет по следу, становится человеком?
— Это одно и то же. Не забывай, если людей Река несет, то мы-то иногда и сами несем Реку, — странным тоном, напоминавшим насмешку и утешение одновременно, ответил из угла Энгельс.
Тогда я его понял, а сейчас могу только бессмысленно вертеть в руках оболочку из слов, как обезьяна, нашедшая мобильник. Смысл провалился и лежит где-то очень далеко, во мне же, но не достанешь; будто шарахаешься с карточкой «Золотая Корона» по Анталье — вроде и деньги есть, а ничего не купить. Помню лишь то ощущение, которое возникло от его слов: я хотел убедиться в том, что мое человеческое не будет неожиданно сорвано с меня, словно одеяло с заспавшегося солдата, и я пытался прокрутиться, вынуждая стариков дать мне какие-то гарантии.
— Но ведь если я брошу След, то кем я тогда стану?
— Ты боишься?
— Ну-у-у… Нет… Ну это как-то… — замялся я.
— Ты был без След весь свой жизын, — подал наконец голос дотоле молчавший Гимай. — Не плакал же? Айда.
Гимай вскочил и шустро пересек веранду своей утиной перевалкой.
— Ку… — я открыл было рот, но опомнился и пошел следом.
Выйдя на улицу, мы тут же свернули в проулок за са-битовским домом и пошли вдоль ограды кладбища. Удивительно, но я был спокоен как удав. Бросив разглядывать едущую мимо ограду, я задался вопросом, а что, интересно, делают сейчас оставшиеся на веранде Тахави и Энгельс? Меня всегда очень живо интересовал этот вопрос: что делает тот, кто остается! Чем вообще занимается день-деньской тот же Тахави, когда меня нет? Представить, что делают в мое отсутствие Гимай, Энгельс, да хоть тот же Зия, у меня тоже никак не выходило.
Но всегда отчего-то получалось так, что я как-то не удерживался на этом вопросе, и, промелькнув, он тут же заслонялся чем-то еще, так что я не успевал не то что как следует представить себе ответ, но и хорошенько заинтересоваться. Это же ненормально, абсолютно ненормально, если вдуматься. Это не само собой. И я все время это знал.
Чувство было такое, будто заходишь домой, разуваешься, входишь в комнату — а в комнате… ну не знаю, чего уж всяко не может, не должно быть в твоей комнате? Ну, предположим, работающей бетономешалки. Не, вот: в комнате стоит автомобиль. Причем чужой. И движок еще теплый. И как будто тебе становится ясно, что его всегда здесь ставят, а ты просто не замечал. Бывает же — че тут такого, просто не обращал внимания.
Как? Вернее, кто прячет от меня некоторые вопросы? И зачем? Я аж сбился с шага — за одной загадкой торчали уши следующей, похоже, куда более интересной, а я годами, годами не удосуживался уделить ни той, ни другой даже капли внимания!
Сука, сказал я своему уму, че ж ты делаешь-то? Тут вон что творится, а ты?! Ведь ни звоночка! Типа не заметил, да? А я-то перед тобой и книжки перелистываю, и водярой тебя не плющу — когда последний раз, уж и забыл, поди? и вожу тебя, гада, везде, развлекаю засранца, и херь тебе всякую думать разрешаю, а ты? У-у, сучара! Тот сразу залез под веник и сделал вид, будто куда-то делся. Не, ну вот не урод, а?
Знаю я эти заходы. Заметит, что отошел, вылезет, набычится: «Ну а я чо, чо ты так сразу, ты ж мне конкретно не обозначил; не, я завсегда, без проблем, только конкретно говори в следующий раз…» И че такому скажешь? Иди, предъяви такому… Плюнешь да забудешь; связываться себе дороже.