Другой Урал - аль Атоми Беркем. Страница 51
А разобрался я со всем этим неожиданно просто. В общем, сама виновата — пока она мне в голову гадила, я еще терпел и даже как-то привык, даже начал находить в этом какой-то игровой интерес, но одним прекрасным утром сука перешла свой Рубикон — покусилась на Юнкерса. Нет, мы увернулись и Юнкере не пострадал, но я приехал в офис другим — целым, злым и готовым порвать эту сраную жабу. Теперь мне хотелось только одного — найти способ добраться до нее. Если человеку говорить гадости, то он ищет ответа в себе — правильно? Это до определенного предела. А вот если ему за маму ляпнуть или по нации? В таком случае можно получить ответ натурой. Тем, что под руку подвернулось. Точно так же доигралась и эта сука.
Плюхнувшись за стол, я сел, согнувшись, и сильно упер друг в друга растопыренные пальцы рук. Мысль метнулась в ту картинку, где пацан, уже выкачав старческие сопли из деда, сидел и мрачно крутил в руках своего спай-дермена или какая там у него срань китайская в руках была? Типа робота, или че там, не знаю. Не задумываясь, я грубо вырвал у него из рук игрушку, с удовольствием ощущая превосходство над ребенком, его бессилие передо мной, здоровым мужиком. В запретности и дикости этого ощущения таилась какая-то опасность, и я было испугался, но тут же сообразил, что выход из наметившейся ловушки — в этом пластиковом человечке. Он был липкий от толстого слоя грязи, ее не было видно, но она ясно ощущалась руками, омерзительный такой жирный слой кру-пянистого вонючего сала. Пытаясь очистить солдатика, я только измазал руки и ничего не добился, но тут пришла догадка, что эта грязь по физическим характеристикам ближе к пуху, и ее не надо тереть, так как будет только хуже. Я взял солдатика двумя пальцами и подул на него. Солдатик сразу очистился и вырос. А давай ты будешь Терминатор, — решил я, не замечая ни идиотизма ситуации, ни исчезновения офиса и моего стола. У моих ног скорчился здоровенный Терминатор в короткой черной кожанке. Не возьмусь объяснять, но я его держал в руках, и он же стоял в низком старте, ожидая выстрела. Отку да-то я звал, что без выстрела он не побежит и надо обязательно выстрелить. Тогда я схитрил и громко крикнул «П-пух-x». Удивительно, но Терминатор повелся на эту лажу и побежал, постепенно сливаясь с серебристой ниточкой, соединявшей меня и эту суку. В голове мелькнула запоздалая мысль: «Блин, я же в любой момент мог дернуть, и у нее бы там все попадало».
Огляделся и обнаружил, что стою в шаге от бесконечной бетонной стены, а в руке у меня маленькое зеркальце, отломанное от бабской штуки с пудрой или чем они там рожи красят, и я пускаю этим зеркальцем зайчика по стене. Я радостно взревел — теперь сука была у меня в руках. Получилось слишком громко, здешний воздух как-то усиливал звуки, и от собственного голоса хотелось присесть, зажав уши. Видимо, от этого звука я растерялся и стоял, не зная, что делать дальше. Сука была у меня на мушке, я знал это абсолютно точно — но где именно? Кто из этих трех предметов — она, а что просто тень? Штирлицу было проще, гаду, — сел спокойно и рисуй себе профили Гиммлеров и Борманов, размышляй, а тут надо не тормозить, все кончится очень быстро. Тогда я, стараясь, чтобы лучик все время был точно между зеркалом и зайчиком, со всей силы впечатал зеркальце в стену, едва успев убрать пальцы. Зеркальце лопнуло и впиталось в стену, оставив мокрое холодное облачко.
Все кончилось, точно, но никакой радости не было. Мне стало как-то даже пусто и тоскливо. Оказалось, что я еду домой и уже довольно поздно — машин мало, фары отражаются в замерзших лужах, похоже, днем был дождь; причем я не очень хорошо, но в достаточной для протокола мере помню все события сегодняшнего дня — день прошел как обычно, я че-то делал по работе, разговаривал с людьми, звонил куда-то. У гостиницы остановил мент, че-то сказал и отпустил, и я поехал дальше и еще зачем-то накупил всякой байды по дороге, так что жена даже заподозрила, что я где-то срубил лавандоса, и весь вечер выпытывала, не хватит ли ей на шубу, а то уж на носу зима. Зи-ма…
Вызов Ихтиандра
На завтраке я уже знал — сегодня что-то будет, что-то особенное, даже каша застревает в горле колючим комком, хотя любимая масляная лужица посреди гречневой лепешки оставалась еще нетронутой; я всегда съедаю ее с последними ложками. Делаю вид, что продолжаю есть, — но уже все, гоню кино, лишь бы не прикопалась воспитал ка. Напротив-наискосок сидит Птица, пускает пузыри в отвратительном столовском чае и смотрит на меня сомнамбулическим взглядом беременной. Вообще-то он сидит за другим столом, но сегодня сел к нам, и я удивляюсь — неужели все вокруг и в самом деле не замечают накрывшую нас с Птицей переливчатую тень Умысла? Или… Мне кажется, что это бросается в глаза, а все лишь коварно делают вид, что ничего не происходит, тем временем шушукаясь за твоей спиной и кивая на тебя отовсюду — так, что, оборачиваясь, невольно ищешь не успевшего вовремя отвернуться.
Относя посуду, я меланхолично наблюдаю, как все вокруг меняется, теряя жирную основательность сырной головы в витрине гастронома. Столовая становится просторнее, выше, начинает напоминать рисунок архитектора, чуть тронутый холодной акварелью: свет, падающий из обрамленных пожелтевшим тюлем окон, перестает быть утренним, но забывает набрать беспощадного рентгена наглядной агитации и стать дневным — долгим и всеобщим; а главное — звуки, приобретшие невозможную, кустоди-евскую яркость. Акустическая картина столовой теряет слитность гудящего улья, рассыпается на миллион колючих искрящихся всплесков, даже скорее вспышек — любую можно поймать, и она сразу теряет свою неотторжимую, казалось бы, мимолетность, покорно замирает в руках, позволяя неторопливо себя разглядывать. По каждой можно с точностью определить, каков на ощупь издавший ее предмет; к примеру — меня до сих пор преследует (ввергая по временам в нешуточное возбуждение) нейлоновый шорох колготок одной неуловимо-порочной вожатой, забросившей тогда ногу на ногу, — не подозревая, что этот текучий вжик нейлона навеки сохранится в одной из ушастых, стриженных под бокс макушек, текущих мимо нее однообразным потоком; где она теперь, жива ли? А звук — вот он, преодолев полторы тысячи километров и треть столетья, поселяется в очередной голове, коварно вброшенный мной — председателем зыбкой секты ее персональных фетишистов, со вступлением в которую я имею честь поздравить и тебя, неосторожный читатель, — информация неуничтожима, и теперь эти колготки переживут не только ее, но и меня. Хотя, кажется, тогда в ходу были еще не колготки, а чулки…
Осторожно утопив тарелку с кружкой в смрадной ванне (только бы не коснуться отвратительной серой жижи, но все равно тыльную сторону кисти обжигает капля), я выхожу на теплое каменное крыльцо, с наслаждением смывая луговыми запахами аллеи жирный бряк посуды, покрывший кухонным салом несколько моих драгоценных секунд. Усердно тру оскверненную грязным хлорамином кожу о колонну террасы, рассеянно присматриваясь к жукам-«пожарникам»; один безрассудно сворачивает к дверям столовой, под бесчисленные сандалии, кеды и тапочки, и я успеваю пережить его гибель дважды — морщась от воображаемого хруста и сравнивая получившееся пятнышко с кеглей до того, как смелого жучьего Ливии гстона скрывает лес исцарапанных, загорелых и не очень, с пятнами зеленки и йода стремительных ног; и после, пересекая толпу вместе с Птицей, без удивления опускаю ногу рядом со в точности предугаданной кеглей. Мне приходит в голову, что слово «жук» имеет в числе своих звукоподражательных предков не только басовитый звук полета, но и сочный хрюк под пяткой, когда наступишь на него не в лесу, где мягкий мох и пружинящий хвойный ковер, а на прокаленной глине тропинки — и никаких, заметьте, натружжженных рук, что бы там ни заклинал проходимец Марр. Жжжж-ж-ж-ж-ж, — приземляется, — ж-ж-ж… сложжжжжены крылья, сел; беззвучно оглядывается, поднимает суставчатую ногу для первого шага, не замечая нависшей подошвы, — хрррюк! Жжж-хрюк. Жжук. Жук.