Мантисса - Фаулз Джон Роберт. Страница 2
Рот ее начинает исторгать имена — имена людей, названия улиц, домов, городов, разрозненные фразы. Может, он и слышал их раньше, как и другие слова, но он и представления не имеет, с чем они должны соотноситься и почему — чем дальше, тем больше — они звучат как свидетельство совершенных им преступлений. Наконец он качает головой. Ему хотелось бы закрыть глаза, обрести покой и — в покое — снова все забыть, снова слиться с чистой страницей забвения.
— Дорогой, ну, пожалуйста, попробуй. Прошу тебя! Ну ради меня? — Она ждет секунду-другую, потом поднимает взгляд на врача. — Боюсь, это бесполезно.
Теперь над ним склоняется врач. Он чувствует, как ее пальцы осторожно раздвигают ему веки — она разглядывает что-то в его зрачках. Улыбается ему, будто он ребенок.
— Это — отдельная палата в больнице. Здесь вы в полной безопасности.
— В больнице?
— Вы знаете, что такое больница?
— Катастрофа?
— Перебой в подаче энергии. — Слабый намек на иронию оживляет ее темные глаза, благословенная соломинка утопающему — юмор. — Мы скоро включим вас снова.
— Не могу вспомнить, кто…
— Да, мы понимаем.
Другая женщина произносит:
— Майлз?
— Что такое «майлз»?
— Твое имя, дорогой. Твое имя — Майлз Грин.
Легкий промельк, незнакомый предмет, словно крыло летучей мыши во мгле, исчезает чуть ли не до того, как удается его заметить.
— А что случилось?
— Ничего особенного, дорогой. Все поправимо.
Он понимает — это неправда, и она понимает, что он понял.
Что-то слишком много получается понимания.
— Кто вы?
— Клэр. Твоя жена.
Она опять произносит это имя, но теперь с вопросительной интонацией, словно и сама усомнилась — она ли это. Он отводит глаза, смотрит в потолок. Странный какой-то потолок, но успокаивает; серебристо-серый, как чайка; да, чайки… чаек он знает; потолок чуть изогнут, образуя неглубокий купол, весь в маленьких квадратиках, будто простеган или подбит ватой, каждый квадратик — выпуклый, навесной, с небольшой, обтянутой мягкой материей пуговкой в центре. Впечатление такое, будто он состоит из бесконечных рядов кротовин или муравейников, перевернутых вверх дном. Где-то в воцарившейся на миг тишине раздается новый, навязчивый звук, не замеченное до сих пор тиканье часов. Врач снова склоняется над ним:
— Какого цвета у меня глаза?
— Темно-карие.
— А волосы?
— Темные.
— Цвет лица?
— Бледный. Гладкая кожа.
— Сколько мне лет, по-вашему? — Он молча смотрит. — Попробуйте угадать.
— Двадцать семь. Восемь.
— Отлично. — Она одобрительно улыбается, потом продолжает — деловым, нейтральным тоном: — Так. Кто написал «Записки Пиквикского клуба»?
— Диккенс.
— «Сон в зимнюю ночь»? — Он опять молча смотрит. — Не знаете?
— «В летнюю».
— Прекрасно. Кто?
— Шекспир.
— Какое-нибудь действующее лицо в пьесе помните?
— ОСНОВА. — Подумав, добавляет: — Титания.
— Почему вам запомнились именно эти двое?
— Бог его знает.
— Когда в последний раз вы видели ее на сцене?
Он закрывает глаза — думает; потом опять открывает их и качает головой:
— Не существенно. Ну-ка, восемью восемь?
— Шестьдесят четыре.
— От тридцати — девятнадцать?
— Одиннадцать.
— Очень хорошо. Высший балл.
Она выпрямляется. Он хотел бы объяснить, что все ответы взялись ниоткуда, и то, что он загадочным образом оказался способен отвечать правильно, только усилило непонимание. Он делает слабую попытку сесть, но что-то его удерживает… он плотно закутан в простыню, одеяло тщательно подоткнуто под матрас; да к тому же — слабость, которой нет желания противиться, словно в ночных кошмарах, когда между желанием двинуться и самим движением лежит бесконечность… бесконечное пространство детской кроватки.
— Лежите спокойно, мистер Грин. Вам ввели успокоительное.
Тайная тревога возрастала. И все же, видимо, можно было доверять этим настороженным, настойчивым темным глазам. В них виделась приглушенная ирония давнего друга — друга противоположного пола; сейчас взгляд был совершенно отстраненным, но в нем можно было заметить слабую тень более нежной заинтересованности. Другая женщина погладила его по плечу, снова претендуя на свою долю внимания.
— Нам надо перестать волноваться. Отдохнуть. Всего несколько дней.
Он неохотно переводит взгляд на ее лицо; это «нам» вызывает инстинктивное желание противоречить.
— Я вас никогда раньше не видел.
Женщина издает смешок, короткий и почти беззвучный, будто это кажется ей забавным: какая нелепость!
— Боюсь, все-таки видел, дорогой. Каждый день на протяжении последних десяти лет. Мы ведь муж и жена. У нас — дети. Ты должен это помнить!
— Я ничего не помню.
Она глубоко вздыхает и опускает голову; потом снова поднимает глаза на женщину-врача, стоящую по ту сторону кровати; но теперь он ощущает, что, укрывшись за профессионально сдержанной манерой, врач разделяет его возрастающую неприязнь к этому стремлению — пусть и не выраженному словами — обвинить, связать моральным императивом. Женщина слишком уж настаивает на своем праве обладания им, а ведь человеку необходимо прежде всего знать, кто он, только тогда он может захотеть, чтобы им обладали. Его охватывает непреодолимое желание остаться в неприкосновенности: пусть он — объект, на обладание которым она, может, и претендует, с этим бороться он не в силах, но он не ручной зверек, чтобы так легко поддаться этим ее претензиям. Лучше всего снова погрузиться в ничто, в лимб, в серебристо-серую, чуть слышно тикающую тишину. Он медленно опускает веки. Но почти в тот же момент раздается голос врача:
— Я хотела бы начать кое-какие предварительные процедуры, миссис Грин.
— Конечно, конечно. — Он замечает умильную улыбку на ее лице, взгляд устремлен на противоположную сторону кровати, женщины смотрят друг на друга. — Такое облегчение — знать, что он в хороших руках. — Молчание. Потом она продолжает: — Вы ведь сразу же дадите мне знать, если…
— Сразу же. Не волнуйтесь. Неспособность ориентироваться в первое время — явление совершенно нормальное.
Женщина — его предполагаемая жена — снова смотрит вниз, на него, все еще не убежденная, все еще молча обвиняющая. Он вдруг понимает, впрочем испытывая не сочувствие, а раздражение, что она ужасно взволнована: рецепта, как справляться с подобными ситуациями, у нее нет.
— Майлз, я завтра опять приду. — Он не отвечает. — Пожалуйста, постарайся помочь доктору. Все будет хорошо. Дети о тебе страшно скучают. — Она делает последнюю отчаянную попытку: — Джейн? Том? Дэвид?
Льстивый голос, слова гораздо больше похожи на давно просроченные счета за былые бессмысленные траты, чем на имена детей. Она опять вздыхает, наклоняется, быстро, словно клюет, целует его в губы: я водружаю здесь свой флаг. Это моя земля.
Он не стал смотреть, как она уходит, лежал, глядя в потолок; руки под простыней спокойно вытянуты вдоль боков. Обе женщины, тихонько беседуя, остановились у двери — вне его поля зрения. Успокоительное. Перебой в подаче энергии. Операция. Он пошевелил ступнями, потом провел ладонью по внешней стороне бедер. Голая кожа. А выше? Тоже голая кожа. Дверь закрылась. Женщина-врач снова оказалась рядом с ним. Протянула руку, нажала кнопку звонка у кровати и с минуту пристально разглядывала лежащего.
— Попробуйте понять — для них это тоже потрясение, шок. Люди обычно не осознают, насколько они зависят от возможности быть узнанными, ведь именно это служит им доказательством их существования. Когда случается что-то вроде того, что произошло сейчас, они пугаются. Чувствуют себя незащищенными. Понятно?
— На мне ничего нет.
Мимолетная улыбка — из-за этакого non sequitur 5, а может быть, из-за того, что утрата одежды шокировала его больше, чем потеря памяти.
— А вам ничего и не нужно. Здесь очень тепло. Слишком тепло, по правде говоря. — Она касается своего белоснежного халата. — Я под халат вообще ничего не надеваю. Термостат здесь дает слишком высокую температуру, мы все жалуемся на это. И окон тут нет. — Пауза. — А вы знаете, что такое термостат?