Первые радости - Федин Константин Александрович. Страница 4
— Повезло тебе, техник, благодари бога.
— Вот что я благодарю, — сказал юноша и оторвал от пояса кулаки.
Цветухин, распахивая накидку, шагнул к нему.
— А я хочу отблагодарить вас за смелый поступок. Я Цветухин.
— Извеков, Кирилл.
В рукопожатии они ощутили сильную хватку пальцев друг друга и мгновенно померились выдержкой.
— Ого, — улыбнулся Цветухин, — вы что, гимнастикой занимаетесь?
— Немножко… Я вас узнал, — вдруг покраснел Кирилл.
— Да? — полуспросил Егор Павлович с тем мимолётным, по виду искренним недоумением, с каким актёры дивятся своей известности и которое должно означать — что же в них, в актёрах, находят столь замечательного, что все их знают? — Вы поберегите девчоночку, покуда ей угрожает родитель, — с деликатностью переменил он разговор. — Славная девчоночка, правда?
— Я отведу её к нам. У меня мать здесь учительницей.
Они распрощались таким же стойким мужским рукопожатием, и Кирилл с увлечением посмотрел вслед пролётке, пока она отъезжала к мешковскому дому. Потом он вошёл во двор.
У забора, в жёсткой заросли акаций, сидела на земле Аночка. Обхватив колени и положив на них голову, она неподвижно смотрела на Кирилла. Грусть и любопытство больших глаз делали её взор ещё тяжелее.
— Что, испугалась?
— Нет, — ответила Аночка. — Папа ведь меня не бьёт больно. Он добрый. Он только постращает.
— Значит, ты от страха бежала?
— Да нет! Я бежала, чтобы он деньги не отнял.
И она, разжав кулачок, показала полтинник.
— Ну, тогда ступай к себе домой.
— Я ещё маненько посижу.
— Почему же?
— А боязно.
Кирилл засмеялся.
— Тогда хочешь к нам, побыть немножко у моей мамы?
Она потёрла о голую коленку полтинник, полюбовалась его наглым блеском на солнце, ответила, помедлив:
— Немножко? Ну-ну.
Он взял её за руку и, с видом победоносца, повёл через двор к старой одностворчатой двери. Аночке бросились в глаза узорчатые завитки больших чугунных петель, прибитых к двери шпигирями с сияющими, как полтинники, шляпками, и она ступила в тёмные сени с прохладным кирпичным полом.
5
Пастухов и Цветухин вошли к Мефодию — в его тесовый домик из единственной комнаты с кухней, который был тотчас назван хозяином так, как звала такие домики вся Волга:
— Наконец пожаловали ко мне, в мой флигерь. Милости прошу.
— Кланяйся, — сказал Цветухин.
— Кланяюсь, — ответил Мефодий и нагнулся в пояс, тронув пальцами крашеный пол.
— Принимай, — сказал Цветухин, накрыв сброшенной с плеча накидкой всего Мефодия, как попоной.
Мефодий захватил в горсть цепочку накидки, позвенел ею, топнул по-лошадиному и слегка заржал. Ради полноты иллюзии он стал на четвереньки.
— Шали! — сказал Цветухин, как извозчик.
Пастухов снисходительно кинул своё великолепное пальто на спину Мефодию, водрузил сверху шляпу, и Мефодий осторожно отвёз одежду на кровать, в угол.
Вернувшись, он стал рядом с приятелями, улыбаясь толстыми губами, которые не безобразили, а были красивее всего на его лице, изуродованном меткой пониже переносицы. Метка была наказанным любопытством: мальчишкой он смотрел в щёлку за одним семейным приключением, рука сорвалась, опрокинув ящик, на который он опирался, и Мефодий упал носом на ключ, торчавший из дверного замка. Целую жизнь потом он если не рассказывал, то вспоминал эту историю.
Все трое — гости и хозяин — блаженно оглядывали стол, занимавший середину комнаты. Редиска румянилась сочными бочками, либо пряча, либо высовывая наружу белые хвостики корешков. Лук метал с тарелок иссиня-зеленые воздушные стрелы. Огурцы были настолько нежны, что парниковая зелень их кожицы отливала белизной. Розовые ломти нарезанной ветчины по краям были подёрнуты сизовато-перламутровым налётом, их сало белело, как фарфор. Две бутылки золотисто-жёлтого стекла, погруженные в миску с подтаявшим снегом, были украшены кудрявой ботвою редиски. Стол накрывала мужская рука — это было ясно видно. Из кухни от русской печи пряно струился в комнату аромат горячего мясного соуса.
У Пастухова раздувались ноздри. Изменившимся голосом, чуть-чуть в нос, он буркнул скороговоркой:
— Послушай, Мефодий: ты фламандец.
Он занёс руку над бутылью, но приостановился и заново окинул глазом стол.
— Масло?.. Есть. Соль?.. Есть. Горчица?.. Ага. Хлеб?.. Хлеб! — прикрикнул он. — Мефодий, где хлеб?
Мефодий поднёс хлебницу с московскими калачами, приговаривая врастяжечку:
— И похвалил я веселье, ибо нет лучшего для человека под солнцем, как есть, пить и веселиться… Итак, иди, ешь с весельем хлеб твой и пей в радости сердца вино твоё. Так сказал Соломон.
Цветухин на иерейский лад повысил ноту:
— Наслаждайся жизнью с женщиной, которую любишь, во все дни суетной жизни твоей, во все суетные дни твои, потому что сие есть доля твоя в жизни и трудах твоих, какими ты трудишься под солнцем. Так сказал Соломон.
— Попы несчастные, — с гримасой боли вздохнул Пастухов и, быстро вырвав бутыль из снега, обернул её салфеткой и налил водки.
Они дружно выпили, провозгласив спич в одно слово: «Поехали!» — опять серьёзно оглядели снедь, точно не решаясь разрушить на столе чудесный натюрморт, и принялись за редиску. Пастухов ел заразительно вкусно — грубо и просто, без жеманства, как едят крестьяне или баре: с хрустом перекусывал редиску, намазывал на неё масло, обмакивал в соль на тарелке, разрывал пальцами дужку калача и провожал куски в рот решительным, но неторопливым движением. Щеки его были бледны, он отдавался еде, он вкушал её всею плотью.
— Ты похож на певца, Александр, — засмеялся Цветухин, любуясь им.
— А как же? — сказал Пастухов и широко обвёл рукою стол. — Награда жизни. Я люблю людей, которые угощают, как прирождённые хлебодары.
Он взглянул одобрительно на Мефодия, помолчал и добавил:
— Умница… Здоровье Мефодия!
Они чокнулись, произнесли свой краткий спич: «Поехали!» — и в это время услышали звяканье дверной щеколды. Мефодий вышел в сени и, тотчас возвратившись, сообщил, что какой-то галах говорит, будто ему велели прийти.
— Крючник, такой кудрявый, да? — спросил Цветухин. — Зови его сюда.
— На кой черт он тебе нужен? — сморщился Пастухов.
— Зови, зови.
Парабукин вошёл согнувшись, будто опасаясь стукнуться головой о притолоку. Улыбка, с которой он обращался к своим новым знакомым, была просительной, но в то же время насмешливой. Глаза его сразу остановились на самом главном — на бутылях с водкой, и он уже не мог оторваться от них, точно от какой-то оси мироздания, перед ним фантастично возникшей. Было понятно, что не требуется никаких слов, и все последующее произошло в общем молчании: Мефодий принёс чайный стакан, Цветухин налил его до краёв, Пастухов положил хороший кус ветчины на калач, Тихон Парабукин быстро обтёр рот кулаком и принял стакан из рук Цветухина молитвенно-тихо. Он перестал улыбаться, в тот момент, когда наливалась водка, лицо его выражало страх и предельную сосредоточенность, как у человека, выслушивающего себе приговор после тяжёлого долгого суда. Пил он медленно, глоток за глотком, прижмурившись, застыв, и только колечки светлых его кудрей чуть-чуть трепетали на запрокинутой голове.
— Здорово, — одобрил Пастухов, протягивая ему закуску.
Но Парабукин не стал есть. Он содрогнулся, потряс головой, крепко вытер ладонью лицо и с отчаянием проговорил:
— Господи, господи!
— Раскаиваетесь? — спросил Пастухов.
— Нет. Благодарю господа и бога моего за дарование света.
— Давно пьёте? — спросил Пастухов.
— Вообще или за последний цикл?
— Вообще, — сказал Пастухов, засмеявшись.
— Вообще лет десять. Совпало как раз с семейной жизнью. Но не от неё. Не семья довела меня, а, правильнее сказать, я её.
— Пробовали бороться?
— С запоем? Нет. Тут больше Ольга Ивановна выступает с борьбой. Видели, как она у меня денежку конфисковала? А я не борюсь. Зачем?