Оракул петербургский. Книга 2 - Федоров Алексей Григорьевич. Страница 57
С высоты такого удобного холма главный герой награждает бойкими характеристиками героев второй линии. К своему двойнику он относится крайне пренебрежительно, а заодно и ко всему людскому племени. И вот доказательства: "Людская глупость, ненаблюдательность, небрежность – все это выражалось в том, между прочим, что даже определения в кратком перечне его черт не совсем соответствовали эпитетам в собственном моем паспорте, оставленном дома".
Далее следуют конкретные пощечины: "Его имя было Феликс, что значит "счастливый". Фамилию, читатель, тебе знать незачем. Почерк неуклюжий, скрипящий на поворотах. Писал он левой рукой". Все у этого несчастного плохо, – даже пишет левой рукой. Все плохое говорится как бы в оправдание приговора: да он годен лишь для того, чтобы его пристрелить в лесной глуши. Потому и письма его подвергаются беспощадной критике: "Как часто случается с полуграмотными, тон его письма совершенно не соответствовал тону его обычного разговора: в письме это был дрожащий фальцет с провалами витиеватой хрипоты, а в жизни – самодовольный басок с дидактическими низами".
Отсюда и веское заключение: "Да, страшная встреча. Вместо нежного, маленького увальня, я нашел говорливого безумца с резкими телодвижениями…"
Главный герой – раскованный поэт, потому, нисколечко не смущаясь, он бросает в атмосферу несколько правдивых слов о своей матери, нежно лаская при этом себя: "Я мог бы, конечно, похерить выдуманную историю с веером, но я нарочно оставляю ее, как образец одной из главных моих черт: легкой, вдохновенной лживости". Маму из томной, с веером в руках особы он низводит до простой, грубой женщины "в грязной кацавейке". Где здесь фантазерство поэтическое, а где лживость эстетическая: кто родитель скабрезной истории о матери – герой или автор? "Какой ужас… хорошенькое освещение под монпансье. Да и вообще – зачем говорить о таланте, вы же не понимаете в искусстве ни кия".
Однако, есть ли смысл удивляться эстетической трепке, заданной Феликсу, если он уже давно приговорен на закланье, или матери, которая почивает в тиши, на кладбище. Рядом проживает нежное, наивное существо, как все жены (особенно, в воображении мужей-рогоносцев!). Может ей отдается дань растоптанного восторга? Читаем и призадумываемся: "Она малообразованна и малонаблюдательна. Мы выяснили как-то, что слово "мистик" она принимала всегда за уменьшительное, допуская таким образом существование каких-то настоящих больших "мистов", в черных тогах, что ли, со звездными лицами. Единственное дерево, которое она отличает, это береза: наша, мол, русская". Характеристика достоинств подруги продолжается в том же духе: "Нет тайны гармонии ей были совершенно недоступны, и с этим связывалась необычайная ее безалаберность, неряшливость". Итог подобных рассуждений должен быть истинно русским. Так и получилось: "Я иногда спрашиваю себя, за что, собственно, ее люблю, – может быть, за теплый карий раек пушистых глаз, за естественную боковую волну в кое-как причесанных каштановых волосах, за круглые, подвижные плечи, а всего вернее – за ее любовь ко мне".
Литературоведу, возможно, было бы интересно разобраться в том, кто были те модели (а их, конечно, было несколько), с которых автор списывал примечательные портреты. Может быть, сестра Ольга, встретившая в штыки женитьбу БВП на еврейке и никогда не отступившая со своей позиции? Может быть, та прекрасная русская женщина, зашифрованная БВП под именем Нина? Или он нырнул в глубину – к первой любви, к Валентине, шифруемой именем Татьяна? Таких "или" можно насчитать множество, но не в том вопрос. Примечательно замечание героя, вообще, о женщинах: "Женщины… – Но что говорить об этих изменчивых, развратных существах…"
Приближение к кульминации ознаменовалось откровением БВП с женой по поводу замысла всей операции, рискованной авантюры. Обозначим психологические переливы лишь некоторыми штрихами, принадлежащими, естественно, герою романа, то бишь автору: "Я глотал слезы, я всхлипывал. Метались малиновые тени мелодрам". Жена, конечно, вела себя глупее некуда: "Лида обхватила мою ногу и уставилась на меня своими шоколадными глазами". Нужно помнить, что для писателя самая ласковая возможность отмстить обидчикам заключается в творчестве: всех врагов можно вывести на чистую воду, публично или заочно осудить, казнить изощренно или помиловать. Плацдарм для самоутверждения не ограничен, и БВП, естественно, не пропускает такие подарки судьбы.
Легко отыскать и выделить две забавные параллели, которые прекрасно работают "на понижение" трагизма, на юмор, как средство психотерапии (точнее, эстетикотерапии). Первое бьет в детство: "Поговорим о преступлениях, об искусстве преступления, о карточных фокусах, я очень сейчас возбужден". Затем легким движением руки мастера затвор автомата передергивается назад, экстрактируется использованная гильза, и новый убийственный заряд досылается в патронник. Затем пуля летит в неведомое, тайное, сексуальное: "Мы никогда не целовались, – я не терплю слякоти лобзаний. Говорят, японцы тоже – даже в минуты страсти – никогда не целуют своих женщин, – просто им чуждо и непонятно, и может быть даже немного противно это прикосновение голыми губами к эпителию ближнего".
Безусловно, все эти вирши в большей мере поэтические игрушки, пристебы, ибо трудно поверить в то, что столь эмоциональный субъект, как БВП, способен так основательно застревать на "поцелуе". Откуда же тогда выплывает базис-пароход для последующего "скабрезного" романа про очаровательную нимфетку, покорившую весь мир?! .Детали же берутся из личной жизни и никак не иначе! К тому же этот писатель способен так однозначно, категорично выносить суждения о вопросах более сложных, чем слюнявый поцелуй. Правда такие рассуждения уже, как говорится, из другой оперы: "Самоубийство есть самодурство. Все, что можно сделать, это исполнить каприз мученика, облегчить его участь сознанием, что, умирая, он творит доброе дело, приносит пользу, – грубую, материальную пользу, – но все же пользу". Но то, что он поднял эту тему, свидетельство смелости, способности поднимать брошенную перчатку для ответа на вызов смертельной дуэлью.
О смелости (возможно, о некой отрешенности человека, загнанного в угол) говорят финальные реплики главного героя, подтянутого к ним за уши самим автором. И здесь важны опять-таки детали. Вот как выглядит природа, отзвуки которой гудят в душе: "Был продувной день, голубой, в яблоках: ветер, дальний родственник здешнего, летал по узким улицам; облака то и дело сметали солнце, и оно показывалось опять как монета фокусника". Приятное обрамление событий – нечего сказать!
Далее на сцену выходит представитель власти, почти что шутовского качества: "Это довольно пухлый розовый мужчина, ноги хером, фатоватые черные усики". Но тем не менее герой романа сразу догадался, что гром скоро грянет и включать рубильник для полного освещения преступника будет как раз опереточный герой, полицейский с "ногами хером". Употребленный сленг – отличное доказательство сексуальной развитости автора романа, а не его главного и второстепенного героев.
Следует многообещающее заявление, которое неоднократно звучало в стихах БВП: "Я хочу смерть мою кому-нибудь подарить, – внезапно сказал он, и глаза его налились бриллиантовым светом безумия". Но несколько отдышавшись, охолонув, даже самый заядлый преступник возвращается к спасительной, пусть призрачной, надежде: "Может быть, все это – лжебытие, дурной сон, и я сейчас проснусь где-нибудь – на травке под Прагой. Хорошо по крайней мере, что затравили так скоро".
Все наши исследовательские розыски велись лишь с одной целью – раскрыть главный секрет, составляющий сущность глубинных мотиваций. Гениальный ученый, успешно практиковавший психотерапевт, интереснейшая личность Карл Густав Юнг, живший, кстати, примерно в одно и тоже время с БВП, заметил: "Человек способен преодолеть совершенно невозможные трудности, если убежден, что это имеет смысл. И терпит крах, если сверх прочих несчастий вынужден признавать, что играет роль в "сказке, рассказанной идиотом".