Ермак - Федоров Евгений Александрович. Страница 33

— Ах, и конь-огонь! Ах, и казак, удал да красив!

За Ермаком двигались конники — каждый с туго набитой переметной сумой.

На станичной улице вдруг стало тесно. Под осенним солнцем жарко горели женские наряды: пестрые кубеляки, бархатные кавраки, ленты шелковые. У иной молодки лучисто сверкал цветной камушек в сережке. Но ослепительнее и желаннее всего были ласковые улыбки казачек и приветливый смех их. Богдашка на своем коне-черте вьюном вертелся, отыскивая в толпе Клаву. Озорная казачка пряталась за спины, хмурилась. Она глаз не сводила с Ермака, а он и не замечал ее. Ехал осанистый, кряжистый, властный. Коня своего направил прямо на майдан. Другой бы с женкой потешился, обласкал бы казачку, а потом и за дела. А этот — в думах о своем, суровом. Не догадывалась Клава, что в этот час у Ермака другое было в мыслях, чем у простого казака. Во время похода не раз он раскидывал умом, как не допустить заможных к власти. И надумал самому стать атаманом: и голытьбу жалел, и характер требовал власти.

Ермак спрыгнул с коня, поднялся на опрокинутую бочку, скинул шапку и низко поклонился на четыре стороны, каждый раз повторяя:

— Бью челом родному вольному Дону, казачеству!

— И тебе рады! — отвечала толпа.

Ермак дал народу успокоиться, поднял руку:

— Прогнали мы атамана Бзыгу, и хлеб для станичников сберегли. И гнали мы нашего ворога далеко — за Нарымские пески…

— Любо, ой, любо! — одобрили в толпе.

— Спасибо за ласку! — поклонился Ермак. — Набрали мы в походе добра всякого. Привезли сюда для тех, кто сам добыть не может, но чьими трудами и доблестями возвеличен Дон! Эй, братцы, — крикнул он казакам, — принесите сюда мои переметные сумы!

Никогда того не бывало, чтобы дуван дуванили на майдане, но Ермак знал, что делал, да и сердцем был широк. Принесли товарищи переметные сумы и положили у ног. Ермак проворно развязал их и стал выкладывать добро прямо на землю. Под солнцем заалели-запестрели шелка, голубые и желтые сукна, цветные сапоги и татарские туфли. Выбрасывая свое добро Ермак приговаривал:

— Все добыто в честном бою, берите, люди добрые! Вдов я, и богатеть я не собираюсь, берите, у кого тело прикрыть нечем. Подходите первыми вдовы и старые батьки, у кого сыны полегли в Поле. Берите! Братцы, — обратился он затем к товарищам: — А вы ж для кого бережете свое добро? Самое милое и самое дорогое нам — люди наши!

— Добрый казак! Хороший казак! — загремело на майдане…

Ермак мигнул, и живо выкатили три бочки с крепким старым медом, под одобрительный гул толпы выбили у них днища, и по рукам заходил большой ковш. Скоро казаки и женки запели песни, и все на станице перемешалось в хмельном веселом буйстве.

Три дня спустя Ермака избрали атаманом Качалинской станицы. Уважили его казаки за сметливость и широкую натуру. Через несколько дне выпал первый снег, дунуло морозным ветром, и началась добрая зима. Дон сковало льдом, и холодно лучилось зимнее солнце над застывшей пустыней. Ермак ревностно справлял атаманскую службу: ездил по заставам, держал связь со станицами на случай защиты от набегов, разбирал свары между казаками и, когда прибывали из Москвы возы, справедливо делил хлеб. Однако всех этих дел было мало для его неспокойной натуры. Тянуло атамана на простор, в походы. Но в степи лежали глубокие снега и дули свирепые ветры. Нужно было ждать весны.

Томились бездельем и другие казаки. Иван Кольцо не раз говорил атаману:

— Не вытерпит мое сердце: кому женку надо, а мне бранное поле! Отпусти, Ермак!

Ермак понимал Ивана, сам бредил степями и особенно Волгой, широкий простор которой навсегда запомнился ему, но отговаривал Кольцо:

— Потерпи, Иванко, немножко и вместе со станицей побежим на Волгу погулять!

У казака глаза разгорались. Жарко дыша, он говорил атаману:

— Лежу, сплю и во сне вижу Астрахань да Хвалынское море! Мне бы погулять на Волге, а тут я засохну!

В самые крещенские морозы наехал Ермак на закуржавелом жеребце на скрытый казачий стан и среди станичников не встретил Кольцо.

— А где Иванко? — тревожно спросил он.

— Три дня как сбег! — обиженно сказал Брязга. — Хотели до тебя весть послать да раздумали. Рассудили — голод и холод назад пригонят удалого!

По степи стлала поземка, выл ветер. На далеком окоеме белесое небо сходилось с запорошенной землей. Белая пустыня! Долго глядел Ермак вдаль и со вздохом подумал: «Великая страсть в сердце Иванки, коли в такую пору ускакал».

В душе он простил Кольцо, но казакам сказал строго:

— Где это видано, чтобы товарищей покинуть, словно тать! И кто может без атаманова слова уходить отсюда. Знай, браты, за самовольство не прощу!

Сидя у камелька, Ермак думал об Иванко и затосковал. А ночью тоска стала еще сильнее, — вспомнил свою тяжелую мрачную юность. Лежа на овчине, он ворочался, и перед глазами всплывало далекое прошлое.

Он видел перед собой край тихих лесов — необъятной пармы, где так приятен и дорог каждый случайно встреченный человек на еле заметной лесной тропе. Вспомнилось низкое серое небо, к которому клубами тянутся дымки соляных варниц. Строгановы! Они заграбастали огромную округу и тысячи закабаленных семей работают на них, добывая из земных недр соленый раствор, валят сосновые боры, гонят деготь, выделывают посуду. Кожемяки, седельщики, плотогоны, ткачи, кузнецы, охотники — все стараются на хозяина, который живет в Орле-городке и правит всем. Сюда, в этот далекий и хмурый край, пришли два брата Аленины — Родион и Тимофей. Гонимые нуждой, они перебрались из Юрьева-Повольского, — оттого пришлые добытчики и получили прозвище повольских. Ермак хорошо помнит своего батю Тимофея и двух старших братьев: Гаврюху и Фрола. Оба с ранних лет работали в лесах, и ему, — он тогда назывался Василием, — выпала доля рано познать тяжелый труд. Батька, коренастый работяга с густой бородищей, глядя на старания сына, хвалил:

— Хорошо сработано, — в том и радость!

Был у него редкий талант, присущий чистосердечным и трудолюбивым людям, — работа казалась ему увлекательной игрой. Кроткий и заботливый, батя был мастер на все руки: пахарь и кузнец, плотник и сапожник, пимокат и седельник. Мастерил и песню пел, и все у него ладилось. Одно не получалось: младшего сына обуздать не мог.

— Велеречив и драчив ты, Василек! — печалился он.

— Смелость города берет! — с лукавой находчивостью отвечал парнишка. Отец с укоризной качал головой.

Василий обладал не только силой, но и хитростью, и разумом немалым, поражал отца необычными мыслями.

— Хитры Строгановы, а я перехитрю их! — сказал он однажды отцу.

— Это чем же, Василек?

— Не буду угодником, не пойду смиренной дорогой! — смело ответил сын.

В шестнадцать лет Василий окреп, раздался в плечах и на камском льду в кулачном бою не раз побивал солеваров. По весне он нанялся на строгановские струги.

Эту радостную пору жизни трудно забыть. В слюдяное окно с утра пробивался солнечный свет, на улице звучала капель, прилетели скворцы. Разве усидишь дома? Тянет на волю, на большую реку, где сейчас шумят перелетные стаи. Кама в эту пору разливалась до горизонта, краснолесье — ельники и сосновые боры — становилось темным и гудело на весеннем ветру, березники и ольшаники подергивались, как туманом, зеленой дымкой. Шло хлопотливое гнездование. По шалой полой воде, белея смолистыми бревнами, уплывали на камское низовье плоты.

Трудная работа была на строгановских стругах и плотах. Истекая соленым потом, русские люди шли тяжкой поступью под изнурительным зноем по камским и волжским раскаленным сыпучим пескам.

Шли бурлаки и пели. Речные ветры далеко разносили песню. Одна из них запомнилась крепко. Издревле пелась она надрывно-тягуче:

Ой, укачала, уваляла…

Голоса рокотали, жалоба и где звучали в них. Впереди вереницы лямочников, обросших, грязных, измотанных, шел передовой-гусак, наваливаясь на бечеву могучим телом.