Катастрофы сознания - Ревяко Татьяна Ивановна. Страница 10
Политики
Во времена сталинских репрессий многие видные партийные, государственные и военные деятели кончали с собой, когда видели, что вот-вот будут арестованы по ложным обвинениям. Иногда чекисты, приходившие для ареста, сами подсказывали несчастным людям такой выход. Среди тех, кто в 1930-х гг. застрелился, спасаясь от репрессий, заместитель наркома обороны Ян Гамарник, Евгения Ежова (Хаютина), жена «разоблаченного» шефа НКВД. Но самоубийством кончали и те, кому не грозила опасность (по крайней мере, немедленная) ареста и тем более физического уничтожения. Безусловным вызовом были самоубийства Надежды Аллилуевой и близкого друга Сталина наркома Серго Орджоникидзе.
Поэты и писатели
Самоубийство пользуется популярностью среди творческой элиты во всем мире. Так, в XX в. добровольно ушли из жизни русские поэты В. Маяковский, С. Есенин, М. Цветаева, немецкий поэт и драматург Эрнст Толлер, писатель С. Цвейг (Австрия), Э. Хемингуэй (США), Ю. Мисима (Япония), А. Фадеев (СССР) и т. д.
Только за последнее время покончили жизнь самоубийством молодые поэты и писатели Нина Искренко (в Москве), Андрей Кржижановский (в Санкт-Петербурге), Марина Крашенинникова (в Перми), Александр Бардодым (в Абхазии), Елена Нестерова (в Ростове-на-Дону), Борис Примеров (в Москве). Список не полный и не окончательный… Один из таких писателей — В. Сарапулов.
Незадолго до своей гибели он расшвырял с балкона рукописи и деньги. Деньги, конечно же, кто-то подобрал, а вот рукописи… Рукописи упали на площадку у «Гастронома».
В один из дней он вышел на балкон покурить и выбросился с четвертого этажа. Не высоко? Есть удочки донные, а есть люди донные. Когда на душе сплошное свинцовое грузило, тогда и четвертый этаж — высота. В этот же час гриф гитары, оставленной им у друзей всхлипнув струнами, переломился надвое.
Хоронили Сарапулова два друга-литератора и два соседа. В альманахе «Апрель» за 1991 г. его имя соседствовало с Довлатовым, Ванечкой Ерофеевым и Гавелом. Накануне самоубийства Володя писал в своем дневнике: «Мне еще хочется завопить во всю глотку про степь, мороз, Стеньку Разина, еще вмазать и зареветь горючими слезами…»
Студент литинститута Владимир Сарапуллов был красив той страшной, натуристой красотою, которая встречается среди русских людей где-нибудь на провинциальном отшибе. Сарапулов имел крупный калган одинокого волка, медвежьи лапы и ранимое сердце. Ходил в трико, туго обтягивающем восемь пудов его веснушчатой плоти. В таком виде и зарулил в литинститут на собеседование, сразив рафинированных преподавателей. Впрочем, на менее чем сам автор, поражала его проза с недвусмысленным общим названием «По жизни в натуре».
Вот что, к примеру, прочитали тонкие мастера отечественной словесности в рассказе «Алка, Бабонька и другие жильцы». «Дядька Алкин, который жену свою ломом через любовника проколол и в тюрьме долго сидел, потом вышел и еще кого-то убил, но сажать его больше не стали…
Однажды он умудрился выпить из-под замка одеколон „Красная Москва“, приготовленный Галиной в подарок Бабоньке ко дню Победы, а в пузырек — нассал…»
Еще непредсказуемее по своей натуралистической изобретательности закручивалась одиссея другого сарапуловского героя из стройбатовского рассказа «Играл Чебыка на трубе». Его опубликовал Анатолий Приставкин в альманахе «Апрель». «По небу живыми волнами перекатывались разноцветные полосы северного сияния, и он стал кричать: „Люди! Помогите! Замерзаю!.. Согласен на педераста и за щеку, больше у меня ничего нет!“
Володя слагал прозу, как если бы на его месте был искрометный Иванушка-дурачок, попавший из сказки в зону.
Он и по жизни напоминал известного персонажа русских сказок. Когда у Сарапулова напечатали в Москве „Чебыку“, он выдрал из альманаха листки со своим рассказам и приложил их к заявлению, на котором значилось: „Прошу принять меня в Союз писателей. Сарапулов“. Сведущие люди ему объяснили, что в Союз вступают не так. „А как?“ — удивился он.
На Сарапулова оглядывались женщины. Однажды Володя вытащил меня на пермский пляж. Рыжий, с розовым винным пятном на торсе бывалого грузчика, выходящий из Камы в красных, прилипших к телу семейных трусах, он производил на них неописуемое впечатление. Мне сейчас жена сказала, — обратился к нам один из загорающих, — купи себе трусы, как у того мужика!»
Сарапулов был настоящим русским мужиком, если кому-то и чем-то говорит это определение. Замешанный на крутых дрожжах барачно-коммунальной жизни, он прямиком из уголовной тьмы уральского подвала шагнул в ослепительный свет московских улиц и столичного альманаха. Мэтр Приставкин, ведущий семинар в литинституте, выделял среди студентов-заочников этого бывшего вахтера мясокомбината. Но здесь-то у Вовочки, как звали его в Перми, и стали возникать проклятые вопросы, которые могли возникнуть у настоящего русского мужика. Володины дневники это отражают четко: «Без очков глаза видели скверно, лишь одни светящиеся нерусские буквы были повсюду. И вдруг — вот счастье! — „Россия“!!! (имелся в виду кинотеатр.) От неожиданности бутылка выскользнула из моих рук и разбилась. Но я тогда не замечал, а смотрел на родное слово, как зачарованный, боясь потерять его из виду…»
Тут же наметилось внутреннее расхождение с мэтром. Обращаясь в письме к своему «лицейскому» корешу, Сарапулов сокрушается: «А еще я думаю, что наш любитель детишек, автор „Золотой тучки“ и „Кукушат“, сейчас не замечает главного: ведь из нашего будущего — детей наших — словно сняли посреди зимы с парника пленку, упорно лепят выродков в смысле физическом и духовном. А если замечает, то почему об этом не пишет?» Сарапулов писал. Он писал жесткие, беспощадные вещи, погружаясь в тайники человеческой психики и подсознательно наступая на пятки собственному исходу: «Настало время, когда Кирилка понял, что нужно: не бояться крови. Уметь играть на гитаре, как Высоцкий. Делать непроницаемое лицо, жуя жвачку. Кирилка начал ловить собак и кошек, уносил их в лес и привыкал к крови. А по ночам он плакал, вспоминая мучения животных: ведь они не виноваты, что он не умеет без их смерти привыкнуть к жизни. А вчера Кирилка повесился…» Писать-то Володя писал, но поскольку из-за принципиальных соображений не мог втесаться в блистательную обойму, его уже больше не печатали. На всех журнальных площадях царили шестидесятники.
Сарапулов «заморозил» учебу в литинституте, прибыл в Пермь и, чтобы прокормить семью, занялся спекуляцией. Он так и называл свое дело, не прячась за респектабельное слово «бизнес». По иронии судьбы, чудо-юдо курса, «классик Сарапулов» скупал и перепродавал писчую бумагу и авторучки. Он, как оспу, хотел привить себе подлое, ненавистное ему ремесло, а потом отыграться, отомстить за то, что поступился талантом: пригвоздить ненавистное оставленной на развод авторучкой. Однако — оспинка по оспинке: вот уж и лица нету!
От увиденного и услышанного в отворившемся ему мире мафии Володя все чаще уходил в запой, зверел, вымещал свою боль на близких. Потом шел брататься с бичами, раздувал мехи подвернувшегося баяна, а когда лицезрел приближение «красных околышей», орал:
— Менты! Суки! Все скажу Боре!
Невероятно, но от него отступались, точно он называл некий пароль. Во всяком случае начальнику УВД, генералу Федорову, которому был адресован черновик письма, найденный мной в сарапуловских блокнотах, Володя пытался что-то сказать. Видевшие его в последние дни свидетельствуют, что Сарапулов задергивал в квартире шторы, не велел отпирать дверей, сидел, набычившись, на стуле, в одной руке — ломик, в другой — топор. В ясные минуты приговаривал:
— Где ж ты, моя отдушина? Где ты, чистый лист бумаги, ручка?! Талантишко, что пропил я!..
Душа его была огромной, кровоподтечной тучей, вобравшей в себя всю дурь, мрак и тлен сдвинувшегося времени. Туча тяжело поползла по небосводу и желала очиститься, разразиться мутным ливнем в заветную тетрадь. Но кому говорить? Кто услышит? Хоть закричись!.. Глухонемые времена. Володя не мог больше носить такой груз… В его дневнике — размашистая, напоминающая кардиограмму запись: «Когда человеческая жизнь ничего не стоит, я не могу жить…» Ему было 37.