Страсти по Софии - де ля Фер Клод. Страница 17
— Пусть возвращаются, — разрешила я. — Сейчас же. Но за это они должны будут из моих кладовых брать каждую неделю еды ровно столько, сколько нужно на неделю житья пяти людям, и относить на то место, какое я покажу. Пусть отметят его четырьмя кольями сейчас же, выложат там два окорока и два мешка с брюквой и морковью, а после этого уезжают. К вечеру будут уже дома.
Короткое время спустя пять осчастливленных мною рабов явились пред мои очи, чтобы выразить признательность за мое великодушие и спросить, когда я изволю показать им названное мажордомом место. Я к тому времени устроилась уже на лежащих на траве одеялах так удобно, что вставать с них было лень — и пришлось лишь вяло улыбнуться в ответ и, показав вниз по течению реки, ответить:
— Идите туда — увидите. Я отметила.
Когда они ушли, на меня напал такой приступ смеха, что я едва не поперхнулась слюной и не закашлялась. А как отдышалась — увидела перед собой серебряную тарелку с вареной солониной, приправленной салатом и спаржей, рядом — кусок пеклеванного хлеба и большой русский золоченый потир с вином.
Потир этот подарил мне мой Иван, а сам он добыл его в одном из боев нашего герцога с миланским герцогом, где Иван был офицером армии Савойи и проявил, как говорят, чудеса храбрости и воинской мудрости. Откуда потир тот русской работы со странной формы буквами вдоль верхнего обода попал к миланцам, ответить не мог никто, как Иван не допрашивал пленных. А вот теперь тот потир у меня — и если я его потеряю или подарю кому-нибудь, никто никогда не узнает, откуда он взялся в багаже путешествующей по Италии савойской графини Софии Аламанти.
Тогда я пододвинула к себе поднос с едой и принялась есть. Аппетит моего молодого организма был преотменным!
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
София меняет планы
До вечера я покупалась в реке, потом посидела у общего костра, слушая тягучие крестьянские песни, дивясь красоте их слога, яркой образности и сочности описаний предметов любви и любовных переживаний. Особенно мне понравилась песня про теплый летний вечер и стог, с двух сторон которого лежат парень и девушка, не решаясь признаться друг другу в обуревающих их чувствах, а сердца их между тем пылают все ярче и ярче, так, что прожигают в сене дыру и соединяются там. От любви этой стог вспыхивает, столб пламени бьет в небо — и видит вся округа, что два молодых человека любят друг друга. И все счастливы…
Потом, уже лежа в своем шатре на перине и под одеялом, прислушиваясь к зуду комаров, набившихся под полотно и норовящих покусать меня, превратить лицо в раздутый шар, я долго не могла отделаться мыслями от этих чудных народных песен. До чего же все-таки умен и красив душой наш народ, коли родит людей, способных находить такие слова и описывать настоящие людские чувства. Что в сравнении с нашими безвестными крестьянскими поэтами все эти менестрели — прислужники богатых дам, чьи мужья залезли в латы и умотали на Восток добывать Гроб Господень. Слышала я в годы странствий своих и бабских удовольствий столько красивых слов — и не пересчитать. А вот никто не написал о великой графине Аламанти так красиво, как об этих двух никому неизвестных деревенских парне и девушке, огонь сердец которых спалил стог сена.
В эту ночь у меня не было желания иметь мужчину ни в себе, ни рядом с собой. Спала я плохо, но не в комарах было тут дело, не в том, что этой ночью великан должен забрать предназначенную ему пищу, а просто хотелось мне всю ночь чего-то значительного, возвышенного, такого, как у той девушки, что лежала, раскинув руки, на одном боку сена, а с другого прислонился к тому же самому стогу парень, одно дыхание которого волновало ее и не давало уснуть…
Любви хотелось мне в ту ночь, чистой, ясной, как слеза… как песни служанок с задумчиво-печальными лицами, на которых играют отблески костра…
Проснулась я рано, как всегда просыпалась в пути. Под полог шатра проникал знобкий влажный воздух с реки, слышалось буханье выпи.
Знать, неподалеку река затопляет низкий берег, делает его болотистым, — поняла я. Выпь любит болота и затопленные луга, селится рядом с цаплей.
Кто-то мне из пиратов рассказывал об этом. Я забыла сейчас и имя того матроса, и лицо, а вот истории, рассказанные им о своей немецкой родине, о селе, где он прожил двадцать лет, потом был взят в рекруты, от солдатчины сбежал, чтобы очутиться в одном из турецких портов Адриатики, где я его купила у хорвата за два золотых дуката, помнила.
Вот ведь как бывает: и про птицу выпь помню, и про то, что кукушка сама гнезда не вьет, а подбрасывает в гнезда других птиц помню, про то, что землю в Германии засеивают раз в три года, остальное время держат под черным паром, то есть просто вспаханной землей, или под паром зеленым — то есть засеянным люцерной либо клевером, тоже помню. Знания знатной синьоре или морскому разбойнику вовсе не нужные, а вот поди ж ты — засели в голове, как наиважнейшие, а что-то более ценное, от чего и жизнь может зависеть, забыла…
Что-то за тканью шатра заставило меня прислушаться, насторожиться. Там было нечто-то постороннее. Или кто-то…
Выпь замолкла. Стало тихо. Даже не проснувшиеся еще комары не зудели.
Я вылезла из походной своей постели, сунула босые ноги в стоящие рядом сапоги для верховой езды, накинула на плечи покрывало и, сделав пару шагов к выходу из шатра, одернула полог.
Плотный, как кисель, туман не клубился, как это обычно бывает по утру возле рек, а стоял не колышась, скрывая за белой мглой своей все, что я могла бы увидеть из шатра: погасшее кострище, второй шатер с устроившимися там женщинами, разлегшихся на уложенных на землю тюках и попонах слуг — всего того то есть, что я оставила снаружи, уходя спать. Ничего этого я не видела.
Впрочем, нет. В плотной массе тумана что-то проступало: большое, застывшее и, как мне показалось, дышащее. В высоту оно было больше, чем в длину и походило… я присмотрелась… на человека. Только человека огромного настолько, что я бы достигла ему едва ли до пупка, если бы подошла и встала рядом.
«Великан», — поняла я. Ни страха, ни радости при этом не ощутила.
Великан стоял, мерно дышал, смотрел, должно быть, на меня. Лица его за туманом я не могла разобрать, да и вообще больше угадывала его, чем видела, потому ждала лишь, что скажет великан и как себя поведет. Слуги мои, судя по всему, спали крепко и не видели нас, кричать, поднимать их, чтобы потревожить нелюдимого великана, было бы глупо — зачем-то ведь он пришел. Потому я молча всматривалась в туман, стараясь понять, что нужно этому существу.
Внезапно фигура великана покачнулась — и он поклонился мне.
В ответ я подняла руку и задержала распахнутую ладонь возле головы. Сделала это молча, ибо не знала, понимает он человеческую речь, нет ли.
Великан шевельнулся и, отшагнув, пропал в туманном киселе.
И тут же заухала выпь.
А мне тотчас страсть как захотелось спать. Я вернулась в шатер и, скинув в себя сапоги, нырнула под одеяло. Приятное тепло обволокло тело, веки налились свинцом.
«Потом…» — успела подумать я, и уснула.
Позднее, не выспавшаяся и лохматая, сидя перед походным бронзовым зеркалом в ожидании служанки, которая должна привести мои волосы в порядок, я смотрела на свое удивительно молодое и красивое лицо, слушала гул голосов за полотнищем шатра, конское ржание, принюхивалась к запаху дыма костров, думала:
«Был этой ночью великан возле шатра или мне пригрезилось?.. Может, приснилось мне все это?.. Из-за песен, из-за выпи, из-за тишины… Или только мне одной дано видеть его?.. Да и красота, и молодость мои знающих меня людей могут ввести в смущение… Положительно надо уходить одной отсюда… Зачем они мне? Все эти слуги, служанки, весь этот табор… Случись беда — как они помогут? Великан был в двадцати шагах от меня, а они спали. Не поднимись я вовремя — их бы он растоптал. Так что, получается, — не они меня охраняют, а я их… Или все-таки он мне приснился?.. В тумане всякое мерещится…»