Магия театра (сборник) - Дяченко Марина и Сергей. Страница 18
Снова наступили будни. Снег то выпадал, то таял, оставляя на улицах глубокую грязь. На свалках, возле мусорных баков, валялись трупы елок.
Эмма ждала весны.
— Алло!
— Да?
— Это Ростислав Викторович?
— Да, это я.
— Здравствуйте. Меня зовут Саша. Мне ваш телефон дал один мальчик из сто первой школы… Я вот по какому вопросу… можно?
— Да, я слушаю.
— Я хочу, в общем, я… Я хотел бы… Короче говоря, ну… Я знаю, что вы даете уроки математики. Мне надо математику… подтянуть. У меня сейчас нет денег, но я заработаю. Скоро. Можно, я вам буду иногда звонить и спрашивать… ну… если с ответом не сходится?
— Погоди… Сколько тебе лет?
— Двенадцать. В шестом классе.
— А сколько у тебя по математике?
— Ну, когда как. Когда три, когда четыре… Я математику люблю. Только мне надо подтянуться.
— Гм, понимаешь, Саша… Я вообще-то с ребятами постарше занимаюсь. Перед поступлением в институт. Вот если бы ты был в одиннадцатом классе или хотя бы в десятом…
Молчание. Сопение в трубке.
— Саша?
— Значит… мне нельзя?
— Погоди-погоди… Расскажи о себе вообще-то. Вот ты сказал, что денег заработаешь…
— Да. Я машины мою.
— А как твоя мама на это смотрит?
— А она не работает. У нее инвалидность.
— Понятно… А отец?
— Нету.
— Так… А зачем ты хочешь заниматься математикой? Почему не чем-нибудь другим?
— Ну… Мне нравится. И, говорят, в политехнический надо математику сдавать, а я технику люблю. И там конкурс маленький.
— А ты хочешь обязательно в институт?
— Ну, на вечерний. Нельзя, что ли?
— Можно… Хорошо. Так. Давай по порядку. Чем ты хочешь — конкретно — чтобы тебе помог?
— Объяснить… У нас математичка непонятно объясняет.
— Да? Гм… Может быть, это ты не очень внимательно слушаешь?
— Нет. У нас на уроках почти никто не понимает. Уже потом — кто как. Вот у моего соседа есть отец, который в математике сечет, так он объясняет… И я у него списываю… Иногда…
Молчание.
— Ну, Саша, ладно… Давай попробуем. Только я ведь не всегда свободен, ты уж извини, у меня не так много времени…
— Да, я знаю. Я не буду приставать. И я заработаю, честное слово. Я же не попрошайка, чтобы мне дотации делать.
— Что-что делать?
— Дотации…
— Гм… Ну ладно. Когда в следующий раз чего-то не поймешь — звони…
— Спасибо, Ростислав Викторович! За мной не заржавеет!
— Ладно, пока…
— До свидания!
Короткие гудки. Мягкие, далекие, будто вспыхивающий и гаснущий огонь.
В воскресенье после дневного спектакля Эмма отправилась на книжный развал и среди цыганского беспорядка собирающих свой товар лоточников успела-таки разыскать потрепанный учебник по математике для шестого класса. И потратила на него большую часть своего выходного — понедельника.
С желтых страниц на нее пахнуло детской скукой, первыми утренними уроками, когда сонная голова клонится к парте, а белый свет «дневных» ламп режет глаза. Тем не менее она поборола минутное отвращение, и взялась читать, и даже решать задачи; некоторые дались легко. Некоторые обескуражили.
На другой день она взяла учебник с собой на работу. Читала в метро; стоявший за спиной мужчина чуть подтолкнул ее:
— Пацан! Ты бы с дороги ушел, если не выходишь?
Эмма обернулась. Мужчина был лет пятидесяти, коренастый и плотный, с пышными рыжеватыми усами:
— Э-э-э…
Эмма видела, как округляются глаза. Как усы вроде бы обвисают, а рот приоткрывается:
— Это… а…
И как, наконец, мужик берет себя в руки:
— Гм… Извините.
Эмма шагнула в сторону, пропуская его к двери.
В пятницу Эмма отправилась на выездной спектакль в детском санатории.
Санаторий был ничего себе, из приличных; вокруг пустых спортивных площадок стоял заснеженный лес, кое-где пронизанный лыжнями. В административном корпусе были ковры и вазы, икебаны и картины на стенах, в спальных корпусах — проходя по двору, Эмма подняла голову — виднелись несиротские занавески на окнах, короче говоря, это был богатый, «козырный» санаторий, за каждую путевку в который родители либо насмерть бьются с профсоюзом, либо выкладывают недоступную многим сумму денег. Отвоевывают или покупают своим детям месяц казенной тоски…
Полтора часа потратили на то, чтобы освоить сцену санаторного клуба, выставить свет, подготовить костюмы и загримироваться. Потом воспитатели завели в зал тихих, каких-то квелых детей.
Играли «Сережкину перемену», «школьную» драму, в которой Эмма играла собственно Сережку, эдакого неформального лидера, защитника слабых. По ходу дела ее герою приходилось спасать щенка, сражаться с хулиганами (великовозрастных играли Саша и Витя, вчерашние студенты, угодившие в театр на рабских условиях «договора» и считающие себя счастливцами), попадать в детскую комнату милиции (в «стационарных» спектаклях стервозную даму-капитана играла народная артистка Стальникова, однако на выезде запугивать Эмму-Сереж-ку тюрьмой приходилось совсем молодой Светочке, Эмминой соседке по гримуборной). Дети всегда воспринимали «Перемену» хорошо, а здесь, в санатории, и подавно сидели как мыши.
Спектакль заканчивался. Вместо того чтобы отправить Сережку в колонию для несовершеннолетних, его наградили медалью за помощь милиции. Эмма стояла на авансцене (освещение плохое, полно темных дыр, как в сыре, и луч прожектора приходилось буквально ловить лицом), прижимая к груди только что подаренный Майором кожаный мяч, за спиной у нее выстроились прочие участники спектакля, Майор (заслуженный артист Раковский) мягким мужественным голосом выводил спектакль к финалу:
— …Ты в первый раз встретил несправедливость — и ты победил ее, но будет время, и ты снова столкнешься с ней, и поймешь, что до конца ее одолеть невозможно, но пусть это не пугает тебя. Помни — не надо бояться темноты, не надо бояться своего страха…
Эмма знала монолог Майора наизусть. Дальше шли слова: «Но бойся собственной трусости, она…»
— Но тру… — сказал Раковский и замолчал. На мгновение сделалось тихо.
— Но трусся бой… — снова начал Майор и замолчал снова.
Эмма-Сережка ткнулась лицом в подаренный мяч, будто готовясь зарыдать.
— Бойственной собости, — неуверенно закончил Майор.
— Она…
Друзья и враги за ее спиной крепко обнялись, пытаясь спрятать лица.
К счастью, дети ничего не заметили. Или почти ничего.
Аплодировали долго. В глазах у некоторых девочек Эмма успела разглядеть несомненный влажный блеск.
Заслуженный артист Раковский матерился в мужской гримерке — так, что слышно было даже в дальнем конце коридора.
Эмма сняла мальчиковую школьную форму. Натянула плотные зимние джинсы, ботинки, свитер. Стерла салфеткой грим. Хлебнула чая из термоса.
— Дай мне тоже, — попросила Светочка, ловко набрасывая на «плечики» серый капитанский мундир. — А у меня рогалики есть.
Ирина Антоновна, игравшая Сережину бабушку, развернула кулек с бутербродами.
Перекусили; из соседней гримерки доносился возмущенный голос Раковского и дружный смех «хулиганов» Саши и Вити.
Помреж (костюмерши на выезде не было) отнесла костюмы в автобус.
Смеркалось. За окнами зажглись фонари.
— Прогуляться бы, — сказала Эмма.
— Холодно, — Светочка пожала плечами.
— Пойди прогуляйся, пока они грузятся, — посоветовала Ирина Антоновна.
И Эмма вышла во двор.
Оба монтировщика, осветитель, водитель и радист стояли кружком, курили — красные огоньки светились в полутьме — и болтали о футболе.
— Когда едем? — спросила Эмма.
— Вот докурим — и поедем, — степенно отвечал водитель.
Эмма отошла подальше. Курить в лесу для нее было то же самое, что приходить в оперный театр со включенным плейером.
Снег чуть поскрипывал под подошвами. Снег был оранжевый и синий — по цвету фонарей. От каждого ствола падала оранжевая и синяя тень, а чуть подальше, за забором, лес стоял темный, привлекательный и зловещий, и Эмма подумала, что, будь она по воле злой судьбы ребенком в этом санатории, — единственным удовольствием для нее было бы стоять вечером у забора и смотреть на лес, бояться его — и воображать себя там, в темноте…