Петербург. Стихотворения (Сборник) - Белый Андрей. Страница 102

Приходили резать и молдаванина Хаху.

Сбросивши с себя одеяло, выставил он испариной покрытую голову; наскоро вставив ноги в кальсоны, он с суетливо обиженным видом и с жующею челюстью выпрыгнул из разогретой постели и босыми ногами прошлепал в полное тайны пространство: в чернеющий коридор.

И – что же?

Щелкнула там задвижка у… ватер-клозета: его высокопревосходительство, Аполлон Аполлонович, барин, с зажженною свечкою оттуда изволил прошествовать, – в спальню.

Синее уж серело в коридоре пространство, и светились прочие комнаты; и искрились хрустали: половина восьмого; пес-бульдожка чесался и лапою цапал ошейник, и мордой оскаленной, тигровой, спину свою доставал.

– «Господи, Господи!»

– «Авгиева-купца обокрали!.. Агниева-купца обокрали!.. Хаху провизора резали!..»

………………………

Бешено просверкали лучи по хрустальному, звонкому, по голубому по небу.

Сбросивши с себя брючки, Аполлон Аполлонович Аблеухов мешковато запутался в малиновых кистях, облекаясь в стеганый, полупротертый халатик мышиного цвета, выставляя из ярко-малиновых отворотов непробритый свой подбородок (впрочем, вчера еще гладкий), весь истыканный иглистой и густой, совершенно белой щетиной, будто за ночь выпавшим инеем, оттеняющим и темные глазные провалы, и провалы под скулами, которые – от себя мы заметим – сильно поувеличились за ночь.

Он сидел, раскрыв рот, с распахнутой волосатою грудью у себя на постели, продолжительно втягивал и прерывисто выдыхал в легкие не проникающий воздух; поминутно щупал свой пульс и глядел на часы.

Видно, он мучился неразрешенной икотой.

И нисколько не думая о серии тревожнейших телеграмм, мчащихся к нему отовсюду, ни о том, что ответственный пост от него ускользает навеки, ни – даже! – об Анне Петровне, – вероятно, он думал о том, о чем думалось перед раскрытой коробочкой черноватых лепешек.

То есть – он думал, что икота, толчки, перебои и стеснительное дыхание (жажда пить воздух), вызывающие, как всегда, колотье в легкое щекотанье ладоней, у него случаются не от сердца, а – от развития газов.

О поднывающей левой руке и стреляющем левом плече все это время он старался не думать.

– «Знаете ли? Да это просто желудок!»

Так однажды старался ему объяснить камергер Сапожков, восьмидесятилетний старик, недавно скончавшийся от сердечной ангины.

– «Газы, знаете ли, распирают желудок: и грудобрюшная преграда сжимается… Оттого и толчки, и икота… Это все развитие газов…»

Как-то раз, недавно, в Сенате Аполлон Аполлонович разбирая доклад, посинел, захрипел и был выведен; на настойчивое приставание обратиться к врачу он им всем объяснял:

– «Это, знаете, газы… Оттого и толчки».

Абсорбируя газы, черная и сухая лепешка иногда помогала ему, не всегда, впрочем.

………………………

– «Да, это – газы», – и тронулся к… к…: было – половина девятого.

Этот звук и услышал Семеныч.

Вскоре после того – грохнула, бацнула коридорная дверь и издали прогудела другая; сняв с озябших колен полосатый свой плед, Аполлон Аполлонович Аблеухов снова тронулся с места, подошел к двери замкнутой спаленки, раскрыл эту дверь и выставил покрытое потом лицо, чтоб у самой двери наткнуться – на такое же точно покрытое потом лицо:

– «Это вы?»

– «Я-с…»

– «Что вам?»

– «Тут-с хожу…»

– «Аа: да, да… Почему же так рано…»

– «Приглядеть всюду надобно…»

– «Что такое, скажите?..»

– «?..»

– «Звук какой-то…»

– «А что-с?»

– «Хлопнуло…»

– «А, это-то?»

Тут Семеныч рукой ухватился за край широчайшей кальсонины, неодобрительно покачал головой:

– «Ничего-с…»

………………….

Дело в том, что за десять минут перед тем с удивленьем Семеныч приметил: из барчукской из двери белобрысая просунулась голова: поглядела направо и поглядела налево, и – спряталась.

И потом – барчук проюркнул попрыгунчиком к двери старого барина.

Постоял, подышал, покачал головой, обернулся, не приметив Семеныча, прижатого в теневом углу коридора; постоял, еще подышал, да головой – к свет пропускающей скважине: да – как прилипнет, не отрываясь от двери! Не по-барчукски барчук любопытствовал, не каким-нибудь был, – не таковским…

Что такой за подглядыватель? Да и потом – непристойно как будто.

Хоть бы он там присматривал не за каким за чужим, кто бы мог утаиться – присматривал за своим, за единокровным папашенькою; мог бы, кажется, присматривать за здоровьем; ну, а все-таки: чуялось, что тут дело не в сыновних заботах, а так себе: праздности ради. А тогда выходило одно: шелапыга!

Не лакеем каким-нибудь был – генеральским сынком, образованным на французский манер. Тут стал гымкать Семеныч.

Барчук же, – как вздрогнет!

– «Сюртучок», – сказал он в сердцах, – «мне скорей пообчистите…»

Да от папашиной двери – к себе: просто какая-то шелапыга!

– «Слушаюсь», – неодобрительно прожевал губами Семеныч, а сам себе думал:

– «Мать приехала, а он экую рань – «почистите сюртучок».

– «Нехорошо, неприлично!»

– «Просто хамлеты какие-то… Ах ты, Господи… подсматривать в щелку!»

……………….

Все это закопошилося в мозгах старика, когда он, ухватившись за края слезавших штанов, неодобрительно качал головой и двусмысленно бормотал себе под нос:

– «А?.. Это-то?.. Хлопнуло: это точно…»

– «Что хлопнуло?»

– «Ничего-с: не изволите беспокоиться…»

– «?..»

– «Николай Аполлонович…»

– «А?»

– «Уходя хлопнули дверью: себе ушли спозаранку…»

Аполлон Аполлонович Аблеухов на Семеныча посмотрел, собирался что-то спросить, да себе промолчал, но… старчески пережевывал ртом: при воспоминании о незадолго протекшем здесь неудачнейшем объяснении с сыном (это было ведь утро после вечера у Цукатовых) под углами губы обиженно у него поотвисли мешочки из кожи. Неприятное впечатление это, очевидно, Аполлону Аполлоновичу претило достаточно: он гнал его.

И, робея, просительно поглядел на Семеныча:

– «Анну Петровну-то старик все-таки видел… С ней – как-никак – разговаривал…»

Эта мысль промелькнула назойливо.

– «Верно, Анна Петровна-то изменилась… Похудела, сдала; и, поди, поседела себе: стало больше морщинок… Порасспросить бы как-нибудь осторожно, обходом…»

– «И – нет, нет!..»

Вдруг лицо шестидесятивосьмилетнего барина неестественно распалось в морщинах, рот оскалился до ушей, а нос ушел в складки.

И стал шестидесятилетний – тысячелетним каким-то; с надсадою, переходящей в крикливость, эта седая развалина принялась насильственно из себя выжимать каламбурик:

«А… ме-ме-ме… Семеныч… Вы… ме-ме… босы?»

Тот обиженно вздрогнул.

– «Виноват-с, ваше высокопр…»

– «Да я… ме-ме-ме… не о том», – силился Аполлон Аполлонович сложить каламбурик.

Но каламбурика он не сложил и стоял, упираясь глазами в пространство; вот чуть-чуть он присел, и вот выпалил он чудовищность:

– «Э… скажите…»

– «?»

– «У вас – желтые пятки?»

Семеныч обиделся:

– «Желтые, барин, пятки не у меня-с: все у них-с, у длиннокосых китайцев-с…»

– «Хи-хи-хи… Так, может быть, розовые?»

– «Человеческие-с…»

– «Нет – желтые, желтые!»

И Аполлон Аполлонович, тысячелетний, дрожащий, приземистый, туфлей топнул настойчиво.

– «Ну, а хотя бы и пятки-с?.. Мозоли, ваше высокопревосходительство – они все… Как наденешь башмак, и сверлит тебе, и горит…»

Сам же он думал:

– «Э, какие там пятки?.. И в пятках ли, стало быть, дело?.. Сам-то вишь, старый гриб, за ночь глаз не сомкнувши… И сама-то поблизости тут, в ожидательном положении… И сын-то – хамлетист… А туды же – о пятках!.. Вишь ты – желтые… У самого пятки желтые… Тоже – „особа“!..»

И еще пуще обиделся.

А Аполлон Аполлонович, как и всегда, в каламбурах, в нелепицах, в шуточках (как, бывало, найдет на него) выказывал просто настырство какое-то: иногда, бодрясь, становился сенатор (как никак – действительный тайный, профессор и носитель бриллиантовых знаков) – непоседою, вертуном, приставалой, дразнилой, походя в те минуты на мух, лезущих тебе в глаза, в ноздри, в ухо – перед грозой, в душный день, когда сизая туча томительно вылезает над липами; мух таких давят десятками – на руках, на усах – перед грозой, в душный день.