Петербург. Стихотворения (Сборник) - Белый Андрей. Страница 58
– «Как же так?.. Нет, позвольте, позвольте…»
Аполлон Аполлонович Аблеухов все никак себе реально представить не мог, что вот эта перчаткою стянутая рука, завертевшая пуговицу у чужого пальто, что вот эти, вот, ноги и это усталое, совершенно усталое (верьте мне!) сердце под влиянием расширения газов внутри какой-то там бомбы во мгновение ока могут вдруг превратиться… в…
– «То есть, как это?»
– «Да никак-с, Аполлон Аполлонович, а очень все просто…»
Чтобы это было так просто, Аполлон Аполлонович поверить не мог: сначала он как-то задорно профыркал в свои серые бачки (– и бачки!), выпятил губы (губ не будет тогда), а потом и осунулся, голову свою опустил низко-низко и бездумно глядел, как у ног его лепетала грязная тротуарная струечка. Все кругом лепетало мокрыми пятнами, шелестело, шептало: то несся старушечий шепот осеннего времени.
Под фонарем Аполлон Аполлонович стоял, чуть покачивал серо-пепельным своим ликом, раскрывал удивленно глаза, их закатывал, вращая белками (громыхала пролетка, но казалось, что там громыхало что-то страшное, тяжкое: будто удары металла, дробящие жизнь).
Господину Морковину, очевидно, стало весьма даже жаль это старое, перед ним точно в грязь осевшее очертание. Он прибавил:
– «Вы, ваше высокопревосходительство, не пугайтесь, ибо приняты строжайшие меры; и мы не допустим: непосредственной опасности нет ни сегодня, ни завтра… Чрез неделю же вы будете в курсе… Повремените немного…»
Наблюдая дрожавшее жалобно лицевое пятно, напоминавшее труп, осиянный бледным блеском фонарного пламени, господин Морковин подумал невольно: «Как же он постарел: да он просто развалина…» Но Аполлон Аполлонович с чуть заметным кряхтением повернул к господинчику безбородый свой лик и вдруг улыбнулся печально, отчего под глазами его образовались огромные морщинистые мешки.
Чрез минуту, однако, Аполлон Аполлонович совершенно оправился, помолодел, побелел: крепко он тряхнул Морковину руку и пошел, как палка прямой, в грязноватую, осеннюю муть, напоминая профилем мумию фараона Рамзеса Второго.
Ночь чернела, синела и лиловела, переходя в красноватые фонарные пятна, точно в пятна огненной сыпи. Высились подворотни, стены, заборы, дворы и подъезды – и от них исходили всевозможные лепеты и всевозможные вздохи; несогласные многие вздохи в переулке бегущих ветряных сквозняков, где-то там, за домами, стенами, заборами, подворотнями, сочетались во вздохи согласные; а беглые лепеты струечек, где-то там, за домами, стенами, заборами, подворотнями, все сходились в один беглый лепет: становились вздыханьем все лепеты; и все вздохи начинали там лепетать.
У! Как было сыро, как мозгло, как ночь синела и лиловела, переходя болезненно в ярко-красную сыпь фонарей, как из этой синей лиловости под круги фонарей выбегал Аполлон Аполлонович и опять убегал из-под красного круга в лиловость!
Мы оставили Сергея Сергеевича Лихутина в тот роковой момент его жизни, когда белый как смерть, совершенно спокойный, с ироническою улыбкой на твердо сжатых устах он стремительно бросился в переднюю комнату (то есть просто в переднюю) за непослушной женою и потом, щелкнув шпорами, так почтительно стал перед дверью с меховой шубкой в руках; а когда Софья Петровна Лихутина прошуршала задорно мимо носа сердитого подпоручика, то Сергей Сергеевич Лихутин, как видели мы, все с теми же слишком резвыми жестами стал повсюду ходить и повсюду гасить электричество.
Почему же он обнаружил свое необычное состояние духа этим странным поступком? Ну, какая может быть связь между всей этой пакостью и горелками? Столь же мало здесь связи и смысла, сколь мало этой связи и этого смысла между угловато-длинной и печальной фигурой подпоручика в темно-зеленом мундире, слишком резвыми жестами и задорной, льняной бородкой помолодевшего лица, будто вырезанного из пахучего кипариса. Никакой связи и не было; разве вот – зеркала: на свету они отражали – угловато-длинного человека с помолодевшим вдруг личиком: угловато-длинное отражение с помолодевшим вдруг личиком, подойдя вплотную к зеркальной поверхности, ухватило себя за белую тонкую шею – ай, ай, ай! Никакой вот связи и не было между светом и жестами.
«Щелк-щелк-щелк», – тем не менее щелкали выключатели, погружая во тьму угловато-длинного человека с слишком резвыми жестами. Это, может быть, не подпоручик Лихутин?
Нет, войдите в его ужасное положение: отразиться так пакостно в зеркалах, оттого что какое-то домино нанесло оскорбление его честному дому, оттого что, согласно офицерскому слову, он обязан теперь и жену не пускать к себе на порог. Нет, войдите в его ужасное положение: это все-таки был подпоручик Лихутин – он самый.
«Щелк-щелк-щелк», – выключатель защелкал в соседней уж комнате. Так же он прощелкал и в третьей. Этот звук встревожил и Маврушку; и когда она из кухни прошлепала в комнаты, то ее охватила так густо совершенная темнота.
И она проворчала:
– «Это что же такое?»
Но из тьмы раздался сухой, чуть сдержанный кашель:
– «Уходите отсюда…»
– «Как же так это, барин…»
Кто-то ей из угла просвистел повелительным, негодующим шепотом:
– «Уходите отсюда…»
– «Как же, барин: ведь, за барыней надо прибрать…»
– «Уходите вовсе из комнат».
……………….
– «И потом, сами знаете, не стелёны постели…»
…………………..
– «Вон, вон, вон!..»
………………………
И едва она вышла из комнаты в кухню, как к ней в кухню пожаловал барин:
– «Убирайтесь вовсе из дому…»
– «Да как же мне, барин…»
– «Убирайтесь, скорей убирайтесь…»
– «Да куда мне деваться?»
– «Куда знаете сами: чтоб ноги вашей…»
– «Барин!..»
– «Не было здесь до завтра…»
– «Да барин же!!..»
– «Вон, вон, вон…»
Шубу ей в руки, да – в дверь: заплакала Маврушка; испугалась как – ужасть: видно, барин-то – не того: ей бы к дворнику да в полицейский участок, а она-то сдуру – к подруге.
Ай, Маврушка…
……………………..
Как ужасна участь обыденного, совершенно нормального человека: его жизнь разрешается словарем понятливых слов, обиходом чрезвычайно ясных поступков; те поступки влекут его в даль безбережную, как суденышко, оснащенное и словами, и жестами, выразимыми – вполне; если же суденышко то невзначай налетит на подводную скалу житейской невнятности, то суденышко, налетев на скалу, разбивается, и мгновенно тонет простодушный пловец… Господа, при малейшем житейском толчке обыденные люди лишаются разумения; нет, безумцы не ведают стольких опасностей повреждения мозга: их мозги, верно, сотканы из легчайшего эфирного вещества. Для простодушного мозга непроницаемо вовсе то, что эти мозги проницают: простодушному мозгу остается разбиться; и он – разбивается.
Со вчерашнего вечера Сергей Сергеич Лихутин ощущал у себя в голове острейшую мозговую боль, точно он с разбега ударился лбом о железную стену; и пока он стоял пред стеною, он видел, что стена – не стена, что она проницаема и что там, за стеною, есть какой-то невидимый ему свет и какие-то законы бессмыслиц, как вон там, за стенами квартирки, и свет, и движенья извозчиков… Тут Сергей Сергеич Лихутин тяжело промычал и качнул головою, ощущая острейшую мозговую работу, неизвестную ему самому. По стене ползли отсветы: это, верно, какой-нибудь пароходик проносился мимо по Мойке, оставляя на водах светлейшие полосы.
Сергей Сергеич Лихутин помычал еще и еще: еще и еще он мотнул головою: его мысли запутались окончательно, как запуталось все. Начал он свои размышления с анализа поступков своей неверной жены, а кончил он тем, что поймал себя на какой-то бессмысленной дряни: может быть, твердая плоскость непроницаема для него одного, и зеркальные отражения комнат суть подлинно комнаты; и в тех подлинных комнатах живет семья какого-то заезжего офицера; надо будет закрыть зеркала: неудобно исследовать любопытными взглядами поведение замужнего офицера с молодою женою; можно встретить, там всякую дрянь; и на этой дряни Сергей Сергеич Лихутин стал ловить сам себя; и нашел, что сам занимается дрянью, отвлекаясь от существенной, совершенно существенной мысли (хорошо, что Сергей Сергеич Лихутин закрыл электричество; зеркала бы его отвлекали ужасно, а ему сейчас было нужно все усилие воли, чтоб в себе самом отыскать какой-нибудь мысленный ход).