Выпусти птицу! - Вознесенский Андрей Андреевич. Страница 6
VII
Коровы программируют погоды.
Их перпендикулярные соски
торчат,
на руль Колумбовый похожи.
Им тоже снятся Млечные Пути.
Когда взгрустнут мои аэродромы,
пришли, Бедуля, белую корову!
Аисты
В. Жаку
В гнезде, венчающем березу,
стояли аист с аистихою
над черным хутором бесхозым
бессмысленно и артистично.
Гнездо приколото над чащею,
как указанье Вифлеема.
Две шеи выгнуты сладчайше.
Так две змеи стоят над чашею,
став медицинскою эмблемой.
Но заколочено на годы
внизу хозяйское гнездовье.
Сруб сгнил.
И аист без
работы.
Ведь если награждать
любовью,
то надо награждать – кого-то.
Я думаю, что Белоруссия
семей не возместила все еще.
Без них и птицы безоружные.
Вдруг и они без аистеныша?..
…Когда-нибудь, дождем
накрытая,
здесь путница с пути собьется,
и от небесного события
под сердцем чудо в ней забьется.
Свое ощупывая тело,
как будто потеряла спички,
сияя, скажет: «Залетела.
Я принесу вам сына, птички».
Лесник играет
Р. Щедрину
У лесника поселилась залетка.
Скрипка кричит, соревнуясь с фрамугою.
Как без воды
рассыхается лодка,
старая скрипка
рассохлась без музыки.
Скрипка висела с ружьями рядом.
Врезалась майка в плеча задубелые.
Правое больше
привыкло к прикладам,
и поотвыкло от музыки
левое.
Но он докажет этим мазурикам
перед приезжей с глазами фисташковыми –
левым плечом
упирается в музыку,
будто машину,
из грязи вытаскивает!
Ах, покатила, ах, полетела…
Вслед тебе воют волки лесничества…
Майки изогнутая бретелька –
как отпечаток шейки
скрипичной.
Повесть
Он вышел в сад. Смеркался час.
Усадьба в сумраке белела,
смущая душу, словно часть
незагорелая у тела.
А за самим особняком
пристройка помнилась неясно.
Он двери отворил пинком.
Нашарил ключ и засмеялся.
За дверью матовой светло.
Тогда здесь спальня находилась.
Она отставила шитье
и ничему не удивилась.
Королевская дочь
Ты – дочь полководца и плясуньи.
Я вроде придворного певца.
Ко мне прибегаешь в полнолунье
в каморку, за статуей отца.
В годину сражений и пожара,
зубами скрипя, чтоб не кричать,
всю совесть свою, чтоб не мешала,
вдохнул он в твою хмельную мать.
Родилась ты светлая такая!
Но как-то замороженно-тиха.
Заснув со мной перед петухами,
кричишь, как от страшного греха.
Тогда постаменты опустеют.
И я холодею, как мертвец,
когда
по прогнувшимся
ступеням
ступает твой каменный отец.
«На площади судят нас, трех воров…»
* * *
На площади судят нас, трех воров.
Я тоже пытаюсь дознаться – кто?
Первый виновен или второй?
Но я-то знаю, что я украл.
Первый признался, что это он.
Второй улики кладет на стол.
Меня прогоняют за то, что вру.
Но я-то помню, что я украл.
Пойду домой и разрою клад,
где жемчуг теплый от шеи твоей…
И нет тебя засвидетельствовать,
чтоб поверили, что я украл.
Плач после поэмы «Лед-69»
Заря Марья, заря Дарья, заря
Катерина,
Из народного наговора
Заря Марья, заря Дарья, заря Катерина,
свеча талая,
свеча краткая,
свеча стеариновая,
медицина – лишнее, чуда жду,
отдышите лыжницу в кольском льду!
Вифлеемские метеориты,
звезда Марса,
звезда исторического материализма,
сделайте уступочку,
хотя б одну –
отпустите доченьку в кольском льду!
Она и не жила еще по-настоящему…
Заря Анна,
лес Александр, сад Афанасий
вы учили чуду, а чуда нет –
оживите лыжницу двадцати лет!
И пес воет: «Мне, псу, плохо…
Звезда Альма,
звезда Гончих Псов,
звезда Кабысдоха,
отыщите лыжницу, сделайте живой,
все мне голос слышится:
Джой! Джой!
Что ж ты дрессировала
бегать рядом с тобой?
Сквозь бульвар сыроватый
я бегу с пустотой.
Носит мать, обревевшись,
куда-то цветы.
Я ж, единственный, верю,
что зовешь меня ты.
Нет тебя в коридоре,
нету в парке пустом,
на холме тебя нету,
нет тебя за холмом.
Как цветы окаянные,
ночью пахнет тобой
красный бархат дивана
и от ручки дверной!»
Вечные мальчишки
Его правые тротилом подорвали
меценат, «пацан», революционер
Как доверчиво
усы его
свисали,
точно гусеница-землемер!
Это имя раньше женщина носила.
И ей кто-то вместо лозунга «люблю»
расстелил четыре тыщи апельсинов,
словно огненный булыжник на полу.
И она бровями синими косила.
Отражались и отплясывали в ней
апельсины,
апельсины,
апельсины,
словно бешеные яблоки коней!..
Не убили бы… Будь я христианином,
я б молил за атеисточку творца,
чтобы уберег ее и сына,
третьеклашку, но ровесника отца.
Называли «ррреволюционной корью».
Но бывает вечный возраст, как талант.
Это право, окупаемое кровью.
Кровь «мальчишек» оттирать и оттирать.
Все кафе гудят о красном Монте-Кристо…
Меж столами, обмеряя пустомель,
бродят горькие усищи нигилиста,
точно гусеница-землемер.
«На суде, в раю или в аду…»
* * *
На суде, в раю или в аду,
скажет он, когда придут истцы:
«Я любил двух женщин как одну.
Хоть они совсем не близнецы».
Все равно, что скажут, все равно!
Не дослушивая ответ,
он двустворчатое окно
застегнет на черный шпингалет.
Отцу
Отец, мы видимся все реже-реже,
в годок – разок.
А Каспий усыхает в побережье
и скоро станет –
как сухой морской конек.
Ты дал мне жизнь.
Теперь спасаешь Каспий.
Как я бы заболел когда-нибудь,
всплывают рыбы
с глазками как капсюль.
Единственно возможное
лекарство –
в них воды
Севера
вдохнуть!
И все мои конфликтовые
смуты –
«конфликт на час»
пред этой, папа, тихою
минутой,
которой ты измучился сейчас.
Поможешь маме вытирать тарелки…
Я ж думаю: а) море на мели,
б) повернувшись, северные
реки
изменят вдруг вращение
Земли?
в) как бы древних льдов не растопили…
Тогда вопрос:
не «сколько
ангелов на
конце иголки?», но
сколько человечества уместится
на шпиле
Эмпайр Билдинг и
Останкино?
Заплыв
Передрассветный штиль,
александрийский час,
и ежели про стиль –
я выбираю брасс.
Где на нефрите бухт
по шею из воды,
как Нефертити бюст,
выныриваешь ты.
Или гончар какой
наштамповал за миг
наклонный
частокол
ста тысяч шей твоих?
Хватаешь воздух ртом
над струйкой завитой,
а главное потом,
а тело – под водой.
Вся жизнь твоя, как брасс,
где тело под водой,