Окно выходит в белые деревья... - Евтушенко Евгений Александрович. Страница 7

СВАДЬБЫ

А. Межирову

О, свадьбы в дни военные!
Обманчивый уют,
слова неоткровенные
о том, что не убьют…
Дорогой зимней, снежною,
сквозь ветер, бьющий зло,
лечу на свадьбу спешную
в соседнее село.
Походочкой расслабленной,
с челочкой на лбу
вхожу,
           плясун прославленный,
в гудящую избу.
Наряженный,
                         взволнованный,
среди друзей,
                              родных,
сидит мобилизованный
растерянный жених.
Сидит
               с невестой — Верою.
А через пару дней
шинель наденет серую,
на фронт поедет в ней.
Землей чужой,
                           не местною,
с винтовкою пойдет,
под пулею немецкою,
быть может, упадет.
В стакане брага пенная,
но пить ее невмочь.
Быть может, ночь их первая —
последняя их ночь.
Глядит он опечаленно
и — болью всей души
мне через стол отчаянно:
«А ну давай, пляши!»
Забыли все о выпитом,
все смотрят на меня,
и вот иду я с вывертом,
подковками звеня.
То выдам дробь,
                             то по полу
носки проволоку.
Свищу,
              в ладоши хлопаю,
взлетаю к потолку.
Летят по стенам лозунги,
что Гитлеру капут,
а у невесты
                     слезыньки
горючие
                 текут.
Уже я измочаленный,
уже едва дышу…
«Пляши!..» —
                         кричат отчаянно,
и я опять пляшу…
Ступни как деревянные,
когда вернусь домой,
но с новой свадьбы
                                    пьяные
являются за мной.
Едва отпущен матерью,
на свадьбы вновь гляжу
и вновь у самой скатерти
вприсядочку хожу.
Невесте горько плачется,
стоят в слезах друзья.
Мне страшно.
                           Мне не пляшется,
но не плясать —
                                 нельзя.
2 октября 1955

«Я сибирской породы…»

Я сибирской породы.
Ел я хлеб с черемшой
и мальчишкой
                                паромы
тянул, как большой.
Раздавалась команда.
Шел паром по Оке.
От стального каната
были руки в огне.
Мускулистый, лобастый,
я заклепки клепал
и глубокой лопатой,
где велели,
                         копал.
На меня не кричали,
не плели ерунду,
а топор мне вручали,
приучали к труду.
А уж если и
били за плохие дрова —
потому что любили
и желали добра.
До десятого пота
гнулся я под кулем.
Я косою работал,
колуном и кайлом.
Не боюсь я обиды,
не боюсь я тоски.
Мои руки оббиты
и сильны, как тиски.
Все на свете я смею,
усмехаюсь врагу,
потому что умею,
потому что могу
23 сентября 1956

«Не понимаю, что со мною сталось…»

Не понимаю,
                        что со мною сталось?
Усталость, может, —
                                  может, и усталость.
Расстраиваюсь быстро
                                             и грустнею,
когда краснеть бы нечего —
                                                     краснею.
А вот со мной недавно было в ГУМе,
да, в ГУМе,
                      в мерном рокоте
                                                и гуле.
Там продавщица с завитками хилыми
руками неумелыми и милыми
мне шею обернула сантиметром.
Я раньше был несклонен к сантиментам,
а тут гляжу,
                   и сердце болью сжалось,
и жалость,
                    понимаете вы,
                                               жалость
к ее усталым чистеньким рукам,
к халатику
                     и хилым завиткам.
Вот книга…
                      Я прочесть ее решаю!
Глава —
                    ну так,
                                 обычная глава,
а не могу прочесть ее —
                                              мешают
слезами заслоненные глаза.
Я все с собой на свете перепутал.
Таюсь,
              боюсь искусства, как огня.
Виденья Малапаги,
                                 Пера Понта, —
мне кажется,
                        все это про меня.
А мне бубнят,
                           и нету с этим сладу,
что я плохой,
                     что с жизнью связан слабо.
Но если столько связано со мною,
я что-то значу, видимо,
                                             и стою?
А если ничего собой не значу,
то отчего же
                       мучаюсь и плачу?!
23-25 октября 1956