Люди и куклы (сборник) - Ливанов Василий Борисович. Страница 14

– Какой России? Той самой России, которую мы знали, любили, больше не существует. И ты это прекрасно понимаешь. Путь назад для нас отрезан. Мы не можем жить в раю для кучерских детей, жидов, дворников и кухарок. Да нам и не дадут там жить: нас там расстреляют, повесят только за то, что мы – это мы. Сегодня мы и нам подобные – все, что осталось от России. И если эти проклятые деньги принадлежат России – они принадлежат только нам.

– Нам! Мы! Нам!!! – Алексей вскочил. – Мы, Николай Второй!

– Замолчи! Ты присягал! Ты забыл про кавалергардский штандарт, перед которым мы приносили присягу, поклявшись защищать царя и Отечество до последней капли крови!

– Царя? Кто он теперь для нас?

Друзья встали друг против друга.

– Как бы мы судили солдата, покинувшего строй, да еще в бою? И что прикажешь думать о «первом солдате» Российской империи, покинувшем во время войны свой пост главнокомандующего, наплевав на то, что станет с русской армией? Уж на что жалкой фигурой казался мне всегда Павел Первый, но и тот нашел в себе мужество сказать в последнюю минуту своим убийцам, предлагавшим ему отречение: «Вы можете меня убить, но я все равно умру вашим императором».

Вадим закрыл руками лицо. Алексей закончил:

– Он сам освободил меня от присяги своим позорным отречением. А теперь ты хочешь, чтобы я бросился разворовывать солдатскую казну? Пусть этим занимается твой приятель, граф Бобринский.

– При чем тут Бобринский? – вступился Платон. – Не трогай его, он страдалец! Его большевики трижды арестовывали, реквизировали имущество. Оставили всего одну шубу.

– Всего одну шубу! Страдалец! Этот страдалец добился лично у государя подряда на партию патронов для русских винтовок. Сделал французам заказ по высочайшему повелению, через мою голову. Нажил миллионы. А патроны эти в русские ружья не лезли: калибр не подходил. Наши солдаты с его патронами в Галиции тысячами полегли. А он сам про это по всем парижским салонам рассказывал как о забавном конфузе, со смехом. В армии не знали, что это его, Бобринского, проделки, зато знали, что военный атташе в Париже я, полковник граф Кромов! Я его хотел здесь, в Париже, судить военным судом. Так он успел сбежать, подлец.

– Вот Артемка Рыжий его и повесит.

– И правильно сделает.

– И тебя рядом с ним.

– И поделом.

– И нас с мама! – заключил Платон.

Повисла тяжелая пауза.

– Но не все же так поступали, Алексей, – решилась вмешаться Софья Сергеевна.

– Не все. Все воевали без патронов, умирали, защищая Россию, чтоб благоденствовали Бобринский et cetera.

– Ах, вот ты как заговорил! – Вадим презрительно сощурился. – Ничего, новые народятся. Рабье племя плодовито.

– Один из таких рабов ради меня жизнью рисковал.

– Ну и получил за это унтер-офицера.

– Господин унтер-офицер! Господин полковник! Ваше высокоблагородие, ваше сиятельство! А мы испокон веку даже именами их не интересовались: человек, эй, человек! Это они – эти человеки – без патриотической болтовни, без парадов и пустого бахвальства веками считали себя должниками России. А мы – самозваные кредиторы! Я всю жизнь гордился, что выполняю свой долг перед Отечеством. А на самом-то деле был убежден, что Отечество у меня в долгу. Недостаточно ценит мои заслуги, задерживает звания, не продвигает по службе. Весной в Баден-Бадене, летом в Ницце, зимой в Альпах. Не перевели деньги из России? Должны были прислать! Должны, должны. И выходит, вся Россия у меня в долгу.

– Ты что же, в революцию играешь?! Ты… – Горчаков задохнулся.

– Революция, Вадим, это, конечно, страшно. А слабоумный самодержец, а его жена, а вор Гришка Распутин, торгующий родиной, – это не страшно? Это безнадежно страшно. Еще тогда, на фронте, а потом здесь, в Париже, среди политиканов, спекулянтов на солдатской крови, барышников всех мастей и рангов я так изуверился в наших идеалах, что хоть пулю в лоб! А революция – это по крайней мере надежда на лучшее, Вадим. Я не знаю, куда приду, но от чего ушел навсегда, я знаю.

– Алексею Алексеевичу предлагался чин генерала французской армии, – сказала Елизавета Витальевна. – Он отказался. Если ваш сын думает, что я буду счастлива разделить его нищенское существование, – он ошибается.

– Глупости, – сказала Софья Сергеевна. – Вы венчаны.

– Православие хорошо в России. Во Франции главенствует Католическая церковь. Я в любом случае останусь христианкой.

Софья Сергеевна, всплеснув руками, повернулась к невестке, но Платон вдруг всхлипнул, как ребенок, забормотал сквозь слезы:

– Алеша, брат… Я ехал к тебе… надеялся… Что же это, Алеша? Одумайся, брат… Одумайся. Ну, хочешь… хочешь, я на колени перед тобой стану?..

Он сделал попытку сползти с кресла на пол. Софья Сергеевна удержала его.

– Довольно! – Она повернулась к Алексею. – Пока еще я глава семьи, и последнее слово останется за мной. В нашем роду никогда не было казнокрадов. Кромовы всегда верно служили России, и им не пристало носить французский мундир. В этом я признаю твою правоту, Алексей. Но идеалы, в которых ты разуверился, которые презираешь, – это мои идеалы. Мне семьдесят два года, и поздно в моем возрасте меняться. У меня есть моя правота, и я требую, чтобы ты признал ее! Я прожила жизнь и умру графиней Кромовой. Для меня в революции нет надежды. Если старая Россия обречена Богом умирать здесь, в Париже, я хочу умереть вместе с ней. И ты не смеешь мне в этом мешать! – Последние слова она выкрикнула.

Горчаков стоял, отвернувшись к окну.

– Мама! – Платон протянул к ней руки.

– Помолчи! Самый трудный путь в жизни, Алексей, это путь к самому себе. Ты отвергаешь старую Россию, и она отвергнет тебя. Не жди от нее ни помощи, ни пощады… Ступай же. Ступай!

Кромов снял с вешалки пальто.

– Алексей! – Софья Сергеевна вошла в прихожую. Старое лицо ее было мертвенно-страшно. – Я все прощала твоему отцу, хотя никогда не понимала его мыслей… все вынесла: опалу, его ожесточение… Я любила его, терпеливо несла свой крест, оберегала вас, моих сыновей… Отец своей смертью освободил меня… И теперь ты, Алеша… Все снова… Я не могу… Не хочу… выше сил… Оставь нас… Прости. – Беззвучно шепча что-то сморщенными губами, она перекрестила сына, потянулась поцеловать его, но почему-то раздумала.

Он открыл дверь и вышел. Когда очень медленно спускался по лестнице, было слышно, как часы в доме бьют полночь.

X
Июнь 1918 года. Голубой конверт

Кромов в очередной раз возвращался с марсельского причала. Темнело. В узком проходе из-за пирамиды ящиков навстречу ему выступил человек – котелок, узкий черный сюртук, черный сложенный зонт с массивной ручкой, черный портфель.

– Господин Кромов? – спросил черный человек.

Алексей Алексеевич остановился:

– С кем имею честь?

– Вы меня не узнаете?

Незнакомец уперся в лицо Кромова выпуклыми черными глазами.

– Извините, нет. Мы с вами встречались в России?

– Нет, в Париже, я работал в управлении у Цитрона [2].

– У…?

– У Андре Ситроена. Мы с ним оба одесситы, земляки. Фирма «Ситроен» выполняла ваши военные заказы, вы несколько раз посещали наше парижское предприятие.

– Чем могу быть вам полезен сейчас?

– Вы облегчаете мою задачу. В данный момент я представляю интересы не «Ситроена», а другой фирмы.

Незнакомец щелкнул замочком портфеля, извлек голубой конверт.

– Вы деловой и опытный человек, господин Кромов! Крупное акционерное общество, которое я в данный момент представляю, надеется видеть вас в роли управляющего. Дело вам знакомое – распределение военных заказов. Контракт здесь, любые поправки внесете сами. Кроме того, здесь два оплаченных билета на теплоход «Королева Виктория» до Нью-Йорка. Там вас встретят и отвезут в ваш новый дом: Сан-Франциско, Альворадо-стрит, 116. Теплоход отплывает раз в две недели из Бордо.