Люди и куклы (сборник) - Ливанов Василий Борисович. Страница 3
– Ребята, – говорит, – нас всех приглашает Сурмилов к себе на дачу!
Мы друг друга каждый день разыгрывали и сначала ему не поверили. Но он, наш товарищ, на колени перед нами встал.
– Хотите, – говорит, – поклянусь!
Мы друг друга хорошо знали и видим – правда. Но почему вдруг Сурмилов нас приглашает? Почему?
– Мы, – сказал Славка (это счастливчик), – не учились у Сурмилова, но стали актерами Нашего театра. И старик, наверное, хочет с нами поближе познакомиться. Ободрить нас, поговорить об искусстве Нашего театра, может быть, сказать нам, дуракам, что-то важное, сокровенное… Поэтому и приглашает нас всех на дачу. Там природа, зима, тишина.
Завтра в театре – выходной день. Завтра в восемь часов утра сам Сурмилов будет ждать нас, четверых молодых актеров, на пригородной платформе Ярославского вокзала. И сам введет нас в свой дом.
После спектакля мы закрылись в грим-уборной и долго совещались. Одеться решили парадно ради такого торжественного дня. У Юры, оказалось, нет подходящих туфель, а у Женьки вообще никакого пиджака. Славка выручит Женьку пиджаком, а туфли Юра «одолжит» в костюмерной театра. Белые рубашки и галстуки есть у всех.
Дома я просмотрел свою библиотечку театральной литературы: на всякий случай. Каждые полчаса вскакивал и хватался за будильник: боялся проспать. И вот темным снежным московским утром мы четверо, чисто выбритые, в белых рубахах и начищенных туфлях, видим, как из снежной завесы вылепляется перед нами невысокая фигура прославленного артиста и педагога. Заснеженные воротник и шапка, знакомое и такое издали любимое лицо в сети мелких морщинок, насмешливые цепкие глаза.
– Здравствуйте, юноши, – произносит он своим характерным каркающим голосом. И жестом фокусника разворачивает перед нами веер билетов на электричку.
Мы садимся в вагон и едем. Едем к нему. Он не глядит на нас. Смотрит в окно, где проносятся, постепенно высветляясь, зимние подмосковные пейзажи, молчит и думает о чем-то своем. Неужели эти думы скоро, может быть, станут и нашими думами?
Молча, вереницей идем за ним от станции по узкой скользкой тропинке, протоптанной в глубоком снегу. Дачный поселок. Верхушки редких сосен уже четко вырисовываются на совсем посветлевшем небе. Сурмилов снимает замок с калитки в высоком сером заборе, и мы видим в глубине заснеженного сада старый деревянный дом с узким крыльцом и застекленными террасами.
– Молодежь, – обращается к нам Сурмилов, поднимаясь на крыльцо, – я буду растапливать печь, а вы пока сами согревайтесь: да вот хоть дорожки расчистите. Лопаты за углом, у сарая.
Мы, конечно, успели промерзнуть в своих начищенных туфельках. Быстро разбираем широкие лопаты, и пошла потеха. Расчистили дорожку от крыльца до калитки, потом вокруг дома, потом от дома к сараю.
А из трубы уже сладко тянет смоляным дымком.
Женька говорит:
– И мы подымим. Перекур!
Смотрим, туфли наши и брюки до колен промокли. Но разве в этом дело!
– Молодцы! – Сурмилов стоит на крыльце в цигейковой безрукавке, высоких валенках и улыбается нам своей знаменитой сурмиловской улыбкой. – Устали, юноши?
Мы хором: «Нет!!!»
– А ну-ка, там, за сараем, бревнышки, топор и пила. Нет ничего здоровее, чем работа на свежем воздухе, молодежь!
Уже стало смеркаться, когда Женька бросил топор и красными, распухшими пальцами достал из пачки последнюю сигарету. Спички никак не зажигались. Женька швырнул коробок в снег:
– Отсырели… – и выругался.
– Кушать подано! – раздался знакомый каркающий голос, и мы вошли в дом.
Большая печь полыхала жаром. На узком столе стояли четыре эмалированные кружки. Около каждой лежал кусок хлеба, накрытый сырным квадратиком. Сурмилов широким жестом пригласил нас к столу. Сам сел в торце, тихонько постукивая морщинистыми пальцами по доске. И молчал. И молчал. И молчал!
Мы прихлебывали жидкий остывший чай и боялись взглянуть друг на друга. Допили, поставили кружки.
– А, вот еще! – Сурмилов поднялся. – Совсем забыл!
Он прошел в угол горницы, нагнулся, подцепил кольцо, вбитое в половицу, поднял тяжелую крышку. Свежо и пьяно запахло антоновкой. Сурмилов, кланяясь в подпол, долго выбирал и, вернувшись к столу, положил перед каждым по твердому зеленому яблочку. Мы не поблагодарили и до яблок не дотронулись.
Это смешно, наверное, но мы все еще ждали. И даже когда он запирал дом, мы ждали, и когда возвращались в сумерках на станцию, молча ехали в Москву в электричке, и на вокзале, когда он сказал: «Приятных снов, юноши…»
Петя замолчал. Он скручивал угол салфетки на столике, разматывал и снова скручивал.
Большая рука Василия Васильевича накрыла Петину руку.
– Василь Василич, – сказал Петя. – Василь Василич! Мы с ребятами никогда не напоминаем друг другу этот случай. Не знаю, почему я вдруг вам, сейчас…
Фалеев потянулся к висящей у двери куртке. Достал из бокового кармана изящную трубку с прямым мундштуком и круглую жестяную коробочку раскрашенную по крышке сине-красной шотландской клеткой.
Деловито и сосредоточенно набил увесистый чубук, уминая табак крепким маленьким мизинцем с отросшим ногтем, чиркнул зажигалкой, торопливо несколько раз затянулся, выпустил облачко дыма и спросил:
– Мне, как новорожденному, можно покурить здесь? Или позвольте выйти вон?
– Дымите, – разрешил Бучинский. – Что за мужская компания без табака?
– Очень вкусно пахнет, – заметил Петя, потянув носом.
– Еще бы. Ведь это «Клан» – лучший трубочный табак. В Лондоне брал самолично.
С видом знатока Петя поинтересовался:
– Вы его с чем-нибудь смешиваете?
– Смешивать, Петруша, ничего ни с чем никогда не надо. Я предпочитаю отделять. Работу от отдыха, хобби от заработка, жену от любовницы. В этом, по-моему, состоит профессионализм в жизни и в искусстве. А вы согласны, Василий Васильевич?
– Не зна-аю, – протянул Бучинский. – Не знаю… В живописи, насколько мне известно, смешивают краски, чтобы добиться колорита – единственного, неповторимого. И, заметьте себе, неплохие профессионалы получались… А в жизни… Не знаю… – Старик вдруг лукаво улыбнулся. – Вот вы, например, омлет захотите съесть. Вы что же, сначала чашку молока выпьете, потом проглотите два яйца, а потом ложку соли? Как же тут не смешивать?
Петя рассмеялся, а Фалеев поперхнулся дымом и стал по-детски тереть глаз кулаком.
– Я, наверное, все-таки смешиваю, – сказал Василий Васильевич, – вот коньяк в чай попросил налить. Путать не надо коньяк с чаем, а смешивать… отчего же. Впрочем, я в этих делах не профессионал.
– Кстати, о профессионализме и коньяке… – Фалеев откинулся к стенке, лицо его ушло в тень. – Я ведь тоже начинал как театральный актер. Да, Петруша. Из Харькова по распределению попал в степной городишко районного значения. Театральное помещение там существовало еще до революции, но пустовало. В зале иногда кино крутили на передвижке, а в фойе танцы-шманцы под аккордеон. Освоение целины все это изменило. Надо подымать культуру на местах! Объявился режиссер – молодой, энергичный, – собрал труппу: частично театральных волков из провинции, частично выпускников разных школ. Я попал в театр, когда они уже разыгрались вовсю. В день моего приезда исполнитель роли второго лакея в инсценировке по известной повести Горького вдруг заболевает. И срочно вводят меня. С одной репетиции. В первом акте я проношу через сцену поднос с двумя бокалами. Во втором меня вообще нет, а в третьем – кульминация роли. Один из эпизодических купцов подходит к буфетной стойке, за которой я торчу, а я должен, угодливо улыбаясь, налить ему рюмку коньяку. После чего мой партнер отходит с рюмкой на авансцену, произносит свою единственную фразу: «Знаем мы этих Маякиных» – и выпивает коньяк до дна.
– Не верю! – кричит на репетиции главреж из темного зала. – До дна! Именно до дна! И многозначительней, гораздо многозначительней! Теперь верю!
Нет маленьких ролей, есть маленькие актеры. Это всем маленьким актерам известно. Я приходил в театр за два часа до спектакля и искал себе грим. Загримировавшись, я выхаживал по гримерной, пробуя разные походки. Я честно работал над образом второго лакея. И публика оценила мои усилия. Мой проход с двумя бокалами стал вызывать «оживление в зале». Значит, я хорошо усвоил школу. Но я не был профессионалом.