Стихотворения. Избранная проза - Савин Иван Иванович. Страница 33
Фомка с опаской перекрестился.
– Кончается, братцы. А Аннушка – баба его. Окромя того, мальчишка годовалый остался, Мишутка. Когда еще в памяти был, рассказывал. Я, говорит, Аннушку, больше России люблю, а в то пошел за белыми сам, по доброй воле, значит. Карточку показывал. В жисть таких не видывал: красавица и есть.
По правую сторону полотна послышались выстрелы. Хрипло заревел паровоз… Ткаченко встревоженно прислушался.
– Недалеко. Может, верста, а то и меньше.
Вздрагивая всеми своими суставами, резко замедлила ход темно-бурая гусеница эшелона. Звякнули жалобно буфера.
В дверь ударили прикладом, и чей-то звонкий голос крикнул:
– Выходи!
Разрыв уголь, Ткаченко вытянул сколоченную из оглоблей лесенку и спустил ее на полотно. По ней осторожно сполз в заледеневший сугроб Чубеко и, прихрамывая, подошел к соседней платформе.
– Кто это стреляет, Петя? Тот же звонкий голос ответил:
– Так то махновцы, господин корнет.
По насыпи взад и вперед двигались тени. У моста, где клубы пара выбрасывал паровоз с заваленным шпалами тендером, кто-то захлебываясь давал распоряжения выскакивающим из теплушек раненым.
– Без паники! Тяжело больные оставайтесь в вагонах. Два пулемета на первых платформах, три на последней. Зарядить винтовки! Кто там, черт возьми, стреляет? Поручик Долбин, вам я говорю или нет – не стреляйте без команды!
Справа, у запорошенной снегом реки, смутно блеснул огонек. С воющим свистом пронеся снаряд. Разорвался он шагах в пятидесяти от замыкавшего поезд вагона. Вкладывая озябшими пальцами ленту, вихрастый пулеметчик Петя склонился над Максимкой, привинченным к платформе.
– Ого, и пушка у братишек нашлась. Жаркое будет дело, господин корнет. Покажем и мы кузькину мать. Помирать, так с музыкой, верно?
С усилием закрыв затвор – как-то попала в винтовку угольная пыль – Чубеко насмешливо окликнул Папашу.
– И вы тоже здесь? По-моему, это непоследовательно. Подумайте вы, старый социал-революционер, по махновцам будете стрелять. Забавно! Ведь эта банда тоже за землю и волю. Или – воля волей, а шкура шкурой? Эх вы, головотяп российский!
Съежившейся у пулемета старик ничего не ответил. У другого пулемета старший унтер, отмахиваясь от колкого снега, читал наизусть второе послание к иудеям. Однорукий Фомка, опустив дуло на край платформы, сказал участливо:
– А Будков очнулся. Будто, вся смерть прошла. Я, говорит, за белых Аннушку с дитем оставил, так помирать должен с вами заодно. Да силы в ем совсем нету, на уголь и упал.
Медленно заскрипели колеса по белым полоскам рельс. С тендера в синеватую мглу хлынула пулеметная струя. С реки ответили частой дробью винтовок. Когда вагоны загудели по мосту, на прибрежный холм вылетели две тачанки. Сзади них зажглась искра, другая. В грохоте выстрелов прорывались неистовые крики:
– Кадеты… Сдавайтесь… золотопогонники…
– Онники…. – отдавалось в степи.
Взвизгнул паровоз, рванулся вперед. С платформы лихорадочно защелкали пулеметами. Кто-то бросил гранату, брызнув ослепительным заревом, она на миг осветила тачанки на покатой насыпи.
Злобно крякнув, Петя быстро направил пулемет влево, всем телом лег на равнодушно постукивающий аппарат смерти. Веер пуль врезался в группу подбежавших к полотну махновцев, опрокинулась тачанка. В зареве гранат, которые с соседней площадки беспрерывно бросал старший врач санитарного поезда, было видно, как покатились вниз тела нападавших.
Бешено скрипели колеса. Сливаясь с эхом стрельбы, морозный ветер леденил пальцы. Знакомое опьянение борьбой снова натянуло нервы Чубеко до того, что, казалось, слышит он сумасшедшее биение всех сердец, видит, как пылают зрачки всех глаз в этом летящем по равнине снега и смерти эшелоне.
Казалось простым и понятным, казалось совсем не страшным, что однорукий Фомка, скрючившись над винтовкой, с остервенением рвал курок и, после каждого выстрела, кричал восторженно:
– А любо, господин корнет. Ох, любо! Пли! Хватил? Пли, дрянь!
Казалось естественным, что Папаша стоя стрелял в синеватую мглу. Давно уже была пуста обойма в винтовке старика, давно уже щелкал его курок по пустым гильзам, но, качаясь на прыгающей платформе, он по-прежнему целился куда-то, по-прежнему надтреснутым голосом говорил кому-то:
– Так-с, пальнем. Так-с.
Как было чудесно и ясно и то, что Ткаченко дырявил своим пулеметом не только оставшегося позади врага, но и все, бешено плывшее перед глазами: железнодорожные щиты, шпалы, сугробы снега, синеватую, искрящуюся мглу.
Сразу утихла пальба. Уже Петя снял английскую фуражку, вытирая вспотевший лоб, когда оттуда, с потонувшей вдали реки, прорезая воздух тонким ножом, упал снаряд.
Упал на крышу соседнего вагона, где умирал военный чиновник Будков, где спал всклокоченный Черт. Папаша как-то растерянно не то уронил, не то бросил винтовку. Корнету вдруг вспомнилась оранжевая в черную полоску коробка папирос «Фат».
«Курили их тайком на переменках в сторожке гимназии… Сейчас разорвется… А классный наставник Владимир Павло…»
Разметав ржавое железо, испорошив гнилые доски, снаряд окутал теплушку и платформу едким дымом. Стеклянный грохот разрыва вибрирующей волной поплыл над заснеженной степью.
Когда ветер сдул с платформы дымку, мертвый корнет лежал у изломанного пулемета, тесно прижавшись окрававленной грудью к люстриноваму пиджаку старика. Раздробленная осколком голова Папаши билась о плечи Чубеко. Запекшиеся куски рыжего котелка прилипли к вискам. Старик, ловя судорожно открытым ртом морозную пыль, шептал мертвому корнету:
– Понял я… И искупил… Оба умер… мерли… Пальнем… Так-с…
Английская фуражка Пети повисла на расщепленных досках. Его самого, старшего унтера и Фомку, ударив о борт платформы, снесло на полотно.
Впереди разгорающимся пламенем горела теплушка. Монотонная музыка метели глушила последние крики военного чиновника Будкова и мучительный вой Черта.
Эшелон, как раненная птица, из последних сил несся вперед.
Задние колеса охваченной огнем теплушки по-прежнему скрипели очень подозрительно. Может быть, перегорала ось.
Впрочем, Фомка говорил, что железо ни за какие двадцать не горит, а все это господские выдумки.
(Былой нарвский листок. 1925. 24, 28 марта. Новые русские вести. 1925. 22-24 марта. № 377-379, под названием «В теплушке»).
V. Чудо
Говорили о чудесах. Одним то или иное невероятное происшествие казалось простым стечением обстоятельств, игрой случая. Другие усматривали в нем руку Высшей Силы.
Равномерно и глухо катило ночное море шумные волны свои к затерянному на просторе острову. Круглый, оранжевый щит луны, казалось, чуть колыхался в вышине. Отражение его в воде широким снопом подбегало к нелюдимым скалам, взбиралось на них, роскошно горя на иглах одинокой сосны. Тени от скал мнились тенями покойников. Далеко на море тревожно выла сирена.
И лунный щит, и каменные мертвецы, и вопль сирены давили сердце непояснимой, только в безлюдье знакомой таинственностью. И под этой сладкой и грустной тяжестью еще разительнее были рассказы о чудесах.
Раскладывая костер, страшную историю о богохульнике-звонаре, убитом упавшим на него колоколом, рассказал Ситников, безногий доктор в забавных черепаховых очках. Помолчали.
Сухой хворост горел веером. Доктор подбросил сучьев и вдруг поднял голову, внимательно к чему-то прислушиваясь.
– Слышите, господа?
Вокруг острова была мертвая тишина. Но с вышины, от лунного щита явно доносился колокольный звон. Низкий гул тяжело спускался в воду.
– Поблизости нигде церквей нет, – сказал я недоумевая. – Может быть, это дальнее эхо?
– Ближайшая отсюда колокольня – километрах в тридцати, – сказал кто-то. – И потом, почему звон не со стороны, а сверху?