Стихотворения. Избранная проза - Савин Иван Иванович. Страница 57

Не перебивайте, Паша! Скривился председатель и, поблескивая стеклами, нагнулся к письму. – Потерял, где и читаю. А, вот поджечь пшеницу обещался…

«В Казани мужеского полу почти что и не видать, а зато бабья сколько, бабья! Хоть пруд пруди из бабов этих самых. Здешние товарищи говорят, что это потому, что мужской пол убег отседава, от голода спасаясь, а баба, как слабая животная…»

У Паши недовольно поморщился лоб.

– И совсем я не животная. Сам!

«А баба, как слабая животная, застряла. Есть тут на всякий стиль: и брунетки, и рыжие, и неизвестного цвету, а больше – татарки. Наших что-то маловато. Мрут они тут напрополую, а все еще хватает. День и ночь шляются по городу и вокзалу и хлеба, следовательно, просют. Вот бы вас сюда дорогие товарищи! За фунт – какую хошь достанешь, и делай с ей что угодно. В таких обстоятельствах жизни я, можно сказать, в первый раз. Все – одно девка ли, баба – за пшеницу так и прет в вагон. Сошко, когда трезв, и то занимается. Вчера я в ночь четырех перепортил – больше невмоготу. Одной так годов тринадцать; раздел я ее на пшенице, а она глазки закрыла; тельце у ей худенькое, груди – в половину апельцины, а ножками так и забирает, сволочь. Расщедрился я – два фунта отсыпал да еще сала кусок дал. Севодни подруг своих приведет. Одна – княжна какая-то татарская. А мне, следовательно, все единственно. Девка – все девкой, хош ты царевной будь. Одинаковый инструмент. Очень я рад, товарищи, что сюда попал. На всю жизнь наженюсь…»

Макуха быстро встал с кресла, постучал сапогом о сапог, потом снова сел, мотнув головой.

– Ось кому лафа, так это да! Господы, скильке баб! И дивчат! – поскреб кортиком ручку кресла и добавил, потягиваясь:

– Господы!

Товарищ Иосиф пробежал глазами конец письма, скомкал его и бросил на стол.

– Господи тут совсем не при чем, а что лафа теперь нашему Степану – так это правда. Я бы тоже не прочь, хе… татарки, они горячие, бестии! Взять бы такую девочку и рубашечку с нее – дерг! Да на кроватку! А она упирается, плачет, ручками животик закрывает. Эх, черт!

Глаза под круглыми стеклами загорелись так остро, костлявые, в рыжих волосах, пальцы так глубоко впились в гладко выбритые щеки, что Паша, то снимая, то одевая туфлю, долго смотрела на председателя, изогнувшегося над столом так, будто он приготовился к прыжку. Потом, когда товарищ Иосиф, сняв очки, подымал с полу опрокинутую чернильницу, она, по привычке играя голым плечом, сказала тихо, ни к кому не обращаясь:

– А мне жаль их….

– Кого? – удивился Макуха.

– А их, девочек. Ну, если бы им заведение устроили, музыку и чтоб не от голоду они туда пошли – то, конечно. А так… нехорошо. Половина апельсина и дрожит вся, а Степан – как бык тот. Не, не идет это…

Макуха махнул рукой.

– Ничого вы не понимаете. Сказано – слабая животная. Того и дурь всяка в голову иде. Товарищ Иосиф, лафа же Степану яка, а? Як сыр в масли…

– Д-да… – вздохнул председатель и, улыбаясь, сел за пишушую машинку – надо было донести в губернию, что три вагона пшеницы с уполномоченным от уезда в Поволжье прибыли и распределяются между голодающими.

Макуха, перечитывая письмо на ходу, пошел звонить по телефону.

А Паша, сжав ладонями хорошенькое лицо, долго думала, под утомительную дробь машины, о том, что хорошо бы устроить по всей России веселые заведения с добрыми мадамами, музыкой и спокойной, сытой жизнью и чтобы туда не пускали Степанов, а старшей над девочками была она, Паша…

(Мир, Рига. 1923. 24 августа. № 3)

Дневник моего дяди

Дядя мой (муж тетушки Аделаиды Христофоров, той самой, что в девятьсот тринадцатом году, двадцать шестого октября, в деревушке своей «Мечта Любви» приказала дворовым людям выпороть супруга своего за нерадение к хозяйству и склонность к глубокомысленным размышлениям) — человек крайне застенчивый. Живет он ныне здесь, со мной, уже три недели и, будучи от природы неравнодушным к литературному ремеслу, ведет дневник, откуда изредка, больше но вечерам, вычитывает мне особо выдающиеся пассажи. Но, как о сем сказано выше, обладая превеликою скромностью, до сих пор не рискнул самолично предложить упражнения своего пера во всеобщее пользование посредством напечатания их в местной газете и только вчера попросил меня обратить благосклонное внимание г. редактора «Новых русских вестей» на его скромный труд, что я ныне и делаю.

Гельсингфорс

29 сего апреля, вторник

Сколь прекрасен вид на море со стороны Брунопарка! Сидел на скамейке до восьми минут девятого и лицезрел волны, кои говорят нам о бренности всего земного. Закусив пирожком, купленным за семьдесят пенни вместо одной марки, ввиду его позавчерашнего изготовления, читал последний нумер газеты «Дни» с передовицей, каковая очень понравилась, весьма разухабиста и, кроме того, пятьдесят четыре иностранных слова. Потом прошла дама, по причине раскрашенного лица, по-видимому, русская. Лег спать ровно в одиннадцать. Снились почему-то уши Керенского и госпожа Брешко-Брешковская в костюме балерины.

1 мая, четверг

Увидев из окна толпу со множеством красных флагов, начал спешно укладывать чемодан и готовиться к эвакуации, но был вовремя остановлен племянником. Успокоившись, узнал от него же, что за ночь никакого коммунистического переворота не произошло и что ежегодно первого мая по городу делают променад социалисты, число коих, однако, с каждым годом уменьшается ввиду оскудения бульварной кассы.

По слабости сердца, не выдерживающего ничего красного, весь день просидел в комнате, размышляя о советско-английской конференции в Лондоне. Уже в кровати пришел к выводу, что, вероятно, Макдональд, идя на заседание конференции, оставляет портсигар и; золотые часы дома.

4мая, воскресенье

Начал выезжать (на трамвае) в свет, где познакомился с графиней Дельской. Заметив в моих руках газету с напечатанной в ней недавно речью писателя Ивана Бунина, над каковой речью, по-моему можно плакать, – графиня сказала:

— Черносотенец и недоучка.

— Кто, Бунин?! — осмелился переспросить я, прижимая к груди речь, с которой не расстаюсь пи днем, ни ночью. — Как же недоучка. Он же — академик…

— Конечно, недоучка, недоросль. Я окончила высшие женские курсы, я знаю. Он еще Воровского убил. Значит: и убийца.

— Так это же Полунин… — вставил я, краснея по робости своей. И потом… значит, и Куприн черносотенец, и Арцыбашев, и Струве, и Гиппиус, и Амфитеатров? Они все так пишут. Даже те, кто были раньше: социалистами, — Алексинский, Бурцев, Наживин.

Сказал я это и испугался: ведь госпожа графиня по образованности своей очень даже осадить меня могли. Но они только сказали:

— Каждый русский теперь демократ! — на что я с возможной в разговорах с сиятельными особами твердостью ответил:

— Нет, я не демократ, у меня самого дом обокрали… — после чего госпожа графиня изволили от меня отойти.

Рассказал все вышеизложенное племяннику и спросил его, не следует ли мне извиниться перед ее сиятельством за непозволительные мои ответы и малообразованность мою. Но племянник, по свойственной ему резкости и непочтению к дамам с высшим образованием, не только сказал «плюнь», но и позволил себе прибавить по отношению к графине Дельской и всему ее обществу, которое он назвал почему-то «сменовехствующим», такое слово, что я не рискую повторить его.

9 мая, пятница

Прочел в «Последних новостях», газета господина Милюкова: полемическую статью одного из ближайших сотрудников сей газеты в коей автор доказывает хулителям его политической стойкости, что он не перекрасившийся монархист, а республиканец убежденный. Вполне, с этим согласен, ибо, будучи знаком с автором статьи, знаю, что он уже родился «без царя в голове».