И вблизи и вдали - Городницкий Александр Моисеевич. Страница 30
В конце мая к нам закинули вертолетом рабочих и техников, и началась работа. Не обошлось и без экзотики. Заместитель начальника экспедиции Петухов с первым же вертолетом прислал к нам нанятую им в Игарке на сезон повариху, шуструю чернявую девку с золотыми зубами и блатной татуировкой. Свою программу она объявила тут же у трапа вертолета, откуда выгрузилась, держа в руках гитару, перевязанную огромным розовым бантом: "Буду со всеми, а начну с начальства". Вечером того же дня начались первые неприятности. Мы с Мишей и Стасом мирно выпивали в своей палатке, как вдруг раздался истошный женский крик: "Помогите, – насилуют!". Мы выскочили из палатки. Крик продолжался. Ориентируясь на него, в уже полной темноте, прибежали на площадку, где днем приземлился вертолет. Посреди нее лежала Шурка (так звали нашу новую повариху) одна, совершенно одетая, и орала благим матом.
"Насилуют", — снова крикнула она, увидев нас, и захохотала. Выяснилось, что она пьяна в стельку и встать на ноги не может. "Значит, померещилось, — заявила она нам в ответ на наши негодующие замечания. — Уж и помечтать девушке нельзя!"
Первым объектом ее устремлений стал Миша Иванов, бывший тогда начальником нашей партии. У нас в палатке стоял старый ламповый приемник, на стенке которого были наклеены какие-то цветные женские головки (с обертки немецкого туалетного мыла). Каждый вечер она повадилась приходить к нам, невыносимо надушенная. "Михаил Иванович, скажите, это ваша жена? - кивала она на наклейки. - Какая красивая! А я, однако, вам больше подойду. Вы не смотрите, что я на вид такая худая - просто кость у меня тонкая…" Потом она принималась закидывать ногу на ногу, и шелковая юбка, сползая, обнажала ее смуглое бедро с синей вытатуированной надписью "добро пожаловать" и стрелкой в соответствующем направлении. Несколько дней подряд мы ее успешно выставляли, но потом Иванов не вынес натиска и сбежал вместе со Стасом в недельный маршрут, оставив меня за старшего.
Настала тяжелая жизнь. По ночам я наглухо законопачивался в палатке, хотя и переселил туда своего приятеля геофизика Володю Юрина, чтобы не оставаться одному. Шурка обозлилась. По утрам, направляясь к большой армейской палатке, где располагался наш камбуз, на завтрак, я слышал, как она, разливая кашу, держит речь перед проходчиками под их одобрительный смех: "Он что же думает, — что если он образованный, то он могет от меня свой жидовский нос воротить? Не выйдет. Все равно я его уделаю!". Я разворачивался и шел обратно в палатку завтракать лежалым сухарем. На мое счастье, через пару дней нашлись добровольцы, закрывшие собой эту амбразуру…
Я же все последующие годы, пока работал начальником партии, женщин больше в повара не брал. Контингент наших техников и рабочих, набранных только на сезон еще в Питере, как уже я упоминал, состоял из людей случайных, и хотя, принимая на работу, требовали показать паспорт и с судимостями старались не брать, люди попадались всякие. На этом фоне выделялся неизлечимый алкоголик, которого все звали Федя, невысокого роста, плотный, с седыми кавалерийскими усами и цепким неприятным взглядом пустых и неотвязных глаз. Пил он при каждом удобном случае. Выпив, становился агрессивен и назойлив. Я как-то, понадеявшись на его фронтовое прошлое, назначил было Федю завхозом, но он при первой же поездке в Игарку пропил все казенные деньги, да еще и продал нашим эвенкам-каюрам закупленный им для экспедиции фталазол, выдав его за противозачаточное средство. Ходил он в неизменном донельзя вытертом и лоснящемся пиджаке с орденом Красной Звезды. Всю войну, если верить ему, прошел "от звонка до звонка". О карьере своей военной рассказывал так: "Был я сержантиком, был я лейтенантиком, был я и капитанишкой… Потом опять сержантиком". Служил поначалу в танковых частях, потом в штрафбате. Говорить с интересом мог только о двух предметах, которые знал досконально, — о системах немецких танков и женских статях. Уважения ко мне он не испытывал решительно никакого, особенно после того как, вспоминая каких-то своих фронтовых друзей, сказал: "Да какие они мне друзья - суки они, все меня продали потом. Я таких друзей полетанью мажу". Когда я спросил у него, что такое полетань, он заорал мне в лицо, что не может быть в тайге начальником человек, который не знает элементарных вещей, — такой начальник всех погубит, и это впрямь вызвало довольно долгое скептическое отношение ко мне со стороны наших работяг.
Был и еще один, Семен Иванович, убивший в разное время пять человек и отсидевший "по мокрому делу" в разных лагерях лет пятнадцать, а потом досрочно освободившийся по сложной зачетной системе. По вечерам он подсаживался ко мне и вздыхал: "Эх, Александр, тут же скука смертная! Тут же только мы с вами двое - интеллигентные люди, не с кем слова сказать!". К вопросам жизни и смерти, впрочем, относились довольно просто.
Летом того же пятьдесят девятого года к нам на Колю прислали огромного черного азербайджанца Ахмеда с его подругой Фаридой для промывки шлихов. Однажды вечером Фарида у костра поулыбалась мне несколько больше, чем, по мнению Ахмеда, это полагалось. На следующий день я вместе с его бригадой пошел с утра на шлихи вдоль берега Колю. Время было утреннее, прохладное, поэтому одет я был, как и все прочие, в ватник, а на спине болтался сзади полупустой рюкзак. Ахмед шел след в след по тропе за мной. Вдруг я почувствовал какое-то горячее прикосновение к левой лопатке. Ощущение было не больным, но неожиданным. Я обернулся и увидел Ахмеда, молча заносящего окровавленный нож для второго удара. Поскольку в правой руке я нес лоток, то инстинктивно закрылся от удара свободной левой, поэтому нож пробил мне кисть левой руки между большим и указательным пальцами. Набежавшие сзади схватили Ахмеда за руки и отняли нож. Меня пришлось перевязывать, разорвав для этого мою же безнадежно испачканную кровью рубаху. Первый удар был нацелен точно под левую лопатку. Спасло меня только то, что ватник и свободно висевший полупустой рюкзак не позволили ножу пройти в глубину, да еще случившаяся пряжка на лямке рюкзака повела втыкающееся лезвие чуть выше. Так у меня и остались два шрама - в память о тех годах. В целом же длинный полевой сезон пятьдесят девятого года на реке Колю остался в памяти как самый интересный. Жили мы втроем в одной палатке и по вечерам за чаем коротали время в долгих разговорах, заводилой которых неизменно был Стас Погребицкий, отличавшийся резким и острым умом, оригинальностью суждений и довольно сложным характером. Он тогда ходил в молодых геологических гениях и держал в страхе весь наш ученый совет, включая Урванцева, которые мало понимали, о чем он докладывает. Понимал его тогда, пожалуй, только Коржинский [2] в Москве.
У Стаса была довольно неприятная привычка в полемике или споре долго и пристально смотреть своему противнику в глаза неподвижным и немигающим взглядом. Говорил он так же прямо, как смотрел. Он мог, например, заявить на ученом совете Института геологии Арктики: "Вы тут все - малообразованные люди, и мне с вами нечего обсуждать". Иные от него шарахались. Послушав однажды мои стихи, он заявил в своей обычной манере: "Бросай немедленно геологию, все равно как геолог ты останешься говном". "Почему это?" — спросил я обиженно. "Да потому что стихи у тебя получаются лучше, а две такие разные вещи человек хорошо делать не может".
Несмотря на молодость (всего двадцать четыре), он уже был автором нескольких нашумевших статей. Традиционной теории генезиса медно-никелевых руд норильского типа противопоставлял гипотезу, которая выдвигала совсем другие поисковые критерии. В долгие темные вечера в палатке на Колю велись длинные научные и ненаучные споры, в которых последнее слово всегда было за Стасом. Вместе с тем работоспособности он был нечеловеческой. Мог сутками пропадать на обнажении [3] или сидеть за микроскопом. Жадно поглощал всю научную литературу, неизвестно где доставая оттиски статей, у нас не издававшихся. Неукротимый характер Стаса, широкий научный кругозор и безусловный талант исследователя предвещали ему блестящее будущее. Случилось, однако, иначе. В июле следующего, шестидесятого года он погиб на реке Северной, неподалеку от того места, где стояли наши палатки на Колю.