И вблизи и вдали - Городницкий Александр Моисеевич. Страница 43

После возвращения в Ленинград я рассказал об этой трагикомической истории Нонне Слепаковой, и она тут же написала на песню "Над Канадой" такую пародию:

Месяц на небо подвешен
Иностранно и картинно.
Где-то рядом гибнет "Трешер",
Гибнет радиоактивно.
И нельзя назвать причину,
От которой вся кручина, —
Хоть похож я на мужчину,
Только все же - не мужчина.

Однако, пожалуй, самую актуальную и остроумную пародию на эту песню написал уже в шестьдесят девятом году, во время наших серьезных разногласий с Китаем и вооруженных конфликтов в районе острова Даманский, московский пародист Александр Борисович Раскин:

Над Пекином небо сине,
Меж трибун вожди косые.
Хоть похоже на Россию -
Слава Богу - не Россия.

В походе шестьдесят третьего года я подружился с капитан-лейтенантом Володей Мигучкиным, оказавшимся поклонником моих песен. Нередко, выпив изготовленного им самим с большим искусством "шила" (так называется разведенный спирт, настаиваемый обычно на каких-нибудь ингредиентах), он начинал неостановимо петь свою любимую песню: "На материк, на материк, идет последний караван". Это служило привычным сигналом для всех, что Володя уже "в норме" и пора расходиться. Я, однако, по молодости и авторскому тщеславию, был весьма польщен такой явной привязанностью к моей песне и решил испытать ее пределы. "Володя, вот ты все говоришь, что песня эта гениальная, и что ты только за эту песню - друг мне до самой смерти". "Ну и что - друг, конечно", — зарычал Мигучкин, прервав на минуту пение. "А вот тебе завтра скажет начальство, что Городницкий - враг народа, и ты лично должен его шлепнуть вот из этого пистолета - что ты будешь делать?" — расслабившись от "шила", легкомысленно спросил я и тут же пожалел об этом. Вопрос оказался жестоким. Мигучкин внезапно замолчал и, уставившись в угол, долго и мучительно морщил лоб, на котором выступил пот от непривычного напряжения. Потом, также не глядя на меня, неожиданно трезвым голосом медленно и твердо сказал: "Если прикажут - конечно, шлепну, — и, виновато взглянув на меня и взмахнув отчаянно рукой, добавил, — только запью потом!"

Уже по дороге из Атлантики домой наша небольшая флотилия зашла в Гибралтар, и я впервые увидел знаменитые Геркулесовы Столбы, отделявшие когда-то для древних греков Средиземное море от "истинного Понта" - Атлантики. Как раз в это время самый молодой из наших офицеров, уже упомянутый романтичный и наивный лейтенант Георгиев, получил радиограмму от жены, где она просила простить ее и объявляла, что уходит к другому. Среди офицеров "Крузенштерна" воцарился настоящий траур. На самого Володю было страшно смотреть. По приказу судового врача Виталия Ласкавого за ним приглядывали друзья, "чтобы чего не случилось". Неожиданная эта беда касалась каждого. У любого из 126 мужчин, находившихся на судне, оставались дома жена или подруга.

За более чем тридцатилетнее пребывание в экспедициях, в замкнутых мужских коллективах, на долгие месяцы оторванных от дома - на Крайнем Севере и потом в океане - мне неоднократно приходилось быть свидетелем немалого числа сердечных драм, разыгрывавшихся в итоге "столь долгого отсутствия" мужчин дома. По молодому недомыслию, полностью разделяя общее мнение окружавшей меня мужской среды, я привык относить это к ужасной изменчивой сущности женского характера, не дающей возможность им сохранить верность одному "отдельно взятому" мужчине. Это привело, в частности, к тому, что я написал тогда немало стихов и песен "женоненавистнического" толка. Лишь значительно позднее я понял, что дело вовсе не в женщинах, а в самой несчастной нашей жизни, которая не позволяет долгих разлук. "С любимыми не расставайтесь" - вот единственный надежный рецепт против измен.

Тогда же, стоя у Гибралтарской скалы и переживая по поводу злополучной радиограммы, мы вдруг вспомнили, что за много лет до нас и даже до нашей эры где-то здесь плавал легендарный Одиссей, который никак не мог вернуться на родную Итаку из-под стен разрушенной Трои, потому что с навигацией у древних греков было еще хуже, чем у нас. И у него тоже были все основания волноваться по поводу супружеской верности его подруги, дом которой осаждали многочисленные женихи. Он, правда, судя по данным мифологии, нисколько не волновался, а попросту перебил всех мужчин, которых застал на территории своего дома. Мы были лишены этой приятной возможности, поэтому нам оставалось только переживать. Одиссей, тем не менее, стал близким нам героем, и в результате появилась песня "Геркулесовы Столбы", заканчивавшаяся словами:

Ты не спеши меня забыть,
Ты подожди немного,
И вина сладкие не пей,
И женихам не верь.

Здесь же, в Гибралтаре, была написана лихая матросская песенка "Моряк, покрепче вяжи узлы", вполне в духе тогдашнего настроения призывавшая:

Не верь подруге, а верь в вино -
Не жди от женщин добра:
Сегодня помнить им не дано
О том, что было вчера.

Песню эту, как выяснилось уже через много лет, любил петь Высоцкий, и она существует на записи в его исполнении.

Неподалеку от Гибралтара, на самой границе с Испанией, мне встретилось небольшое, но ухоженное кладбище, где на серых плитах надгробий латинскими буквами были выведены русские имена, и мне вспомнились наши летчики и танкисты, погибшие в войне за "республиканскую Испанию" в тридцать шестом году. Несчастная эта война, закончившаяся полным поражением и последующим истреблением в сталинских лагерях и тюрьмах всех ее советских участников, была очень популярна в годы моего довоенного детства. Мне было четыре года, когда я, как и все, с гордостью носил "испаньелку" - высокую пилотку с кисточкой спереди - точно такую же, как героические бойцы республиканской Испании.

Возвратившись на судно, я написал песню "Испанская граница". Весной следующего, шестьдесят четвертого года, в марте, я летел через Москву на станцию СП-17. Самолет Полярной авиации должен был доставить нас из подмосковного аэропорта Захарково, где тогда базировались самолеты УПА, в Косистый, откуда нас забрасывали на Полюс. Поскольку летел я на Север, то одет был соответственно в унты, меховые брюки и выданный нам толстый водолазный свитер. Кроме того, нам, в обязательном порядке, выдавали револьвер, без которого нельзя было возить с собой секретные аэрофотоснимки, необходимые для работы, поэтому сзади у меня болтался офицерский наган-самовзвод в желтой кожаной кобуре. Сдать его в Москве в камеру хранения, положив в рюкзак, я побоялся - вдруг сопрут, а ездить с ним в метро тоже было не слишком удобно - меня дважды забирали в милицию и требовали документы.

Деваться мне было некуда, и во второй половине дня я приехал в гости к переводчику-испанисту Овадию Герцевичу Савичу, жившему в большом писательском доме поблизости от метро "Аэропорт". Увидев мое экзотическое экспедиционное одеяние и кобуру, Савич вдруг припомнил, что когда их отправляли в Испанию в тридцать шестом (а он был там вместе с Эренбургом и работал переводчиком в советском посольстве), то им тоже выдавали такие же свитера и наганы. Как раз в тот день к нему в дом пришли несколько стариков из числа участников войны в Испании, чудом выживших после репрессий и ссылок сталинских лет. Незадолго перед этим, в связи с какой-то годовщиной гражданской войны в Испании, всем ветеранам ее была выдана памятная медаль на красной треугольной планке. Собралось их с такими медалями у Савича всего четверо или пятеро - больные измученные старики, чудом выжившие в потемках ГУЛАГа. Пили присланное Савичу Пабло Нерудой настоящее испанское вино - малагу, в непрозрачной густоте которой, дробясь, поглощается солнечный луч. Я рассказал о кладбище в Гибралтаре, и Савич попросил меня показать песню, которую я и спел неуверенным голосом, робея перед седыми ветеранами испанской войны. Тем большими были мои смущение и растерянность, когда я увидел на их глазах слезы.