И вблизи и вдали - Городницкий Александр Моисеевич. Страница 90
Но Юлий Ким - не только мастер сатиры. Он автор многих "серьезных", глубоко лирических и даже трагических песен. И в них его поэтический почерк отличается точным ощущением внутренней гармонии слов, безошибочным вкусом, моцартовски легким мастерством. Диапазон этих песен также широк: от грустной песенки безнадежно-одинокого Петрушки и лирического гимна пушкинскому лицею до трагического "Реквиема", от которого сжимается горло ("Не собирай посылки, мама"). И в этой последней песне опять почти неуловимая и точная по своему вкусу стилизация под народную "зековскую" песню, которая только одна и может позволить себе роскошь обойтись порой без рифмы.
Диапазон литературных возможностей этого человека порой кажется безграничным. Одна из его последних работ в театре - музыкальное представление в двух частях "Московские кухни". Здесь в свойственной художнику лукаво-улыбчивой манере излагается совсем не смешная, драматичная и героическая история "освободительного движения" московской интеллигенции, возникшего в начале шестидесятых и беспощадно подавленного брежневско-андроповской системой к концу семидесятых. Со своими героями, своими отступниками, своими палачами и злодеями. Это, по существу, .первое значительное театральное произведение, посвященное диссидентам. Его прекрасно реализовал театр-студия "Третье направление". Действие, которое начинается с улыбки, кончается героическим реквиемом памяти павших и, к сожалению, недостаточно широко до сих пор известных героев этой эпохи "недавнего прошлого", которое грозит нам повторением в "недалеком будущем".
Глядя на Кима сейчас, в начале девяностых годов, трудно поверить, что ему уже за пятьдесят: он так же непроницаемо молод внешне, в нем все тот же электрический заряд энергии и таланта, все то же силовое поле солнечной улыбки и разящего как молния смеха. Когда-то, много лет назад, от имени одного из своих литературных героев Юлий Ким написал песню с таким припевом: "Белеет мой парус, такой одинокий, на фоне стальных кораблей". Пожелаем попутного ветра этому парусу в наши грозящие штормовыми прогнозами дни - он указывает нам верный курс…
Михаил Анчаров
Нельзя себе представить эпоху поющих "шестидесятых" и без Михаила Анчарова, о котором в последнее время незаслуженно забыли.
Теперь, когда прошла мода на пение под гитару на московских кухнях и у таежных костров, когда сам собой умер запретный еще недавно "магнитофониздат", а пластинки с песнями Галича, Кима и Высоцкого заполнили прилавки магазинов, когда авторская песня во многом стала уже историей, настало время оглянуться назад и послушать как по-новому звучат старые песни. "Старая песенка - новый звук", как пророчески написал когда-то еще молодой в ту пору Михаил Анчаров. Шумная волна неслыханной прежде популярности авторской песни миновала, уступив место другим модным увлечениям, миновала, оставив несколько имен, в числе которых имя Михаила Анчарова…
С Анчаровым и с его песнями я впервые познакомился в 1963 году, когда во время очередной командировки в Москву через каких-то знакомых случайно попал на одно из частых в те поры песенных сборищ в непривычно просторную квартиру потомков Григория Ивановича Петровского, председателя большевистской фракции Государственной Думы, в печально известный "Дом на набережной", населенный зловещими тенями убивавших и убиенных.
"Ну где этот ваш мальчик из Ленинграда?" - услышал я голос в передней, и в комнату шагнул плотный, как борец, черноволосый, коротко стриженый мужчина с правильными чертами лица и внимательными, часто моргающими глазами.
Из всех его песен тогда я знал только приписываемую ему, ставшую уже народной "От Москвы до Шанси", а в этот вечер я впервые услышал сразу же полюбившиеся мне "МАЗы", "Органист", "Тихо капает вода - кап, кап" и многие другие. Яростная экспрессия этих песен на фоне мужественного облика их автора, опаленного пороховым дымом великой войны (я подумал, что он и моргает часто от того, что глаза были раньше обожжены) и его рассказов о парашютно-десантных войсках, где он вроде бы служил в конце войны, произвели на меня сильнейшее впечатление. У Анчарова была удивительно обаятельная, уже утраченная ныне, "цыганская" темпераментная манера исполнения. В сочетании с сильным низким "подлинно мужским" голосом она придавала особый колорит его песням. Да и гитара в его руках была старинная, инкрустированная, как мне тогда показалось, каким-то серебром и перламутром, чуть не из прошлого века. Мы подружились, и он дал мне прочесть рукопись только что написанной и еще не опубликованной своей повести "Теория невероятности", которую никто тогда не хотел печатать. Первые же ее строки вызвали у меня скептическую улыбку недоумения. Повесть начиналась так "Недавно я влюбился. Я совсем юный - мне сорок лет". "Вот старый хрен, — подумал я (мне тогда было неполных тридцать), — он еще влюбляется!" В его-то возрасте! И не стыдно ему об этом писать!" Повесть, однако, захватила меня почти так же, как песни. Была в ней какая-то стихийная сила личности яркой, мятущейся и нестандартной, не вписывающейся в привычный мне стереотипный уклад. Впрочем, сам Анчаров только начинал тогда свое литературное поприще, считал себя прежде всего художником, жил в писательском доме в Лаврушинском переулке, в квартире своей тогдашней жены Джои Афиногеновой, был, как выяснилось, скор на выпивку и кулак, и писал песни.
Живописные его работы также обнаруживали в нем несомненный талант, но при этом как бы некоторое отсутствие профессионализма. Он был тогда подобен витязю на распутье - короткая оттепель конца пятидесятых опьяняла его, бывшего фронтовика, множеством неожиданно открывшихся ему дорог и возможностей. Чем заняться всерьез? Песнями? Живописью? Литературой? Все удавалось ему. В то время он часто выступал с песнями и выступления эти неизменно сопровождались успехом. Помню, после очередного его концерта в Ленинграде мы с друзьями провожали его на "Красную Стрелу". Концерт кончился рано, было что-то около восьми вечера, и поскольку в провожающей компании было много актеров, решено было зайти в ресторан ВТО, в Дом актера, располагавшийся почти рядом с Московским вокзалом на Невском, что внушало уверенность и отъезжающему и его провожатым в невозможности опоздания. Тем большим было наше удивление, когда, прибыв, наконец, на Московский вокзал (а пеший путь к нему оказался трудным, так как Анчаров, пришедший в состояние полной эйфории, почему-то пытался свою только что купленную в Питере кепку засунуть в каждую из встречных урн, и приходилось ее подолгу оттуда извлекать, мы неожиданно установили, что давно ушла не только "Стрела", а вообще все поезда на Москву. Поскольку Михаил упорно настаивал на немедленном отъезде, всей компании пришлось перебазироваться на Витебский вокзал, откуда около трех часов ночи отправлялся какой-то пассажирский поезд "Москва - Бутырки", следовавший через Новгород и прибывавший в Москву, на Савеловский вокзал, где-то к концу суток. Засыпающего на ходу и ставшего сразу грузным и неподъемным Анчарова с трудом водрузили в общий вагон, среди чьих-то бесчисленных мешков и кошелок, кепку его вручили сидевшей напротив бабке с твердым наказом - беречь ее до конца пути и вручить хозяину только когда он полностью протрезвеет - и вырубившийся за время погрузки бард был отправлен в столицу. Проснувшись с больной головой в середине следующего дня где-то в районе Твери, он долго озирался, пытаясь понять, где находится и куда едет. "Где я?" - тоскливо спросил он, и упомянутая выше бабка охотно откликнулась: "А в поезде, милок! К Твери подъезжаем!" - "А товарищи мои где?" "Известно где - погрузили тебя и ушли, а чемоданчик твой - вот он. И кепочка твоя цела, так что не сумлевайся". И радостная бабка вручила похмельному пассажиру до неузнаваемости измятую и перепачканную сажей окурков "питерскую" кепку…