Каменный Пояс, 1982 - Рузавина Валентина Васильевна. Страница 45

Огонек керосинового светильника едва обрисовывает сидящего за столом Гриню и выдолбленную из гриба-трутовика пепельницу на подоконнике. Остальное пространство избы до багрово накалившейся печи — в полумраке, оттого, наверное, изба кажется Костику удивительно уютной.

Нары — ряд одинаковых по толщине тонких, сально блестящих тепло-коричневых бревен. Из тех же бревен и потолок, только подтесанных до бруса. Из них и дверная коробка, и сама дверь.

«Все равно недоступен виноград — шиш ее снять без мощного павильонного света. Отснимался…»

Пытаясь забыться, Костик следит за Гриней. Тот снял с печки зашипевший котел, разбавил кипяток холодной водой и со старательным терпением погружает огромные ладони в котел. На экране стены, будто, дым из вулкана, затрепетал пар. «Что-то распарился он сегодня…»

— Ноют, Гринь?

— Аха, ноют сволочи. Спасу нет…

И последним удивлением засыпающего Костика было: на нары Гриня лезет, не погасив светильник. Странно, не похоже на него. Керосин у них на исходе…

— Дрыхнешь? — неприязненно бросил Гарькавый Костику. Костик с трудом, через боль успевает за ним глазами.

— Жарит меня, Олежек. Поясница по-прежнему, и голова теперь вот раскалывается…

— Значит, по-правдишному решил поболеть? По-вашему; с температуркой, с градусничком? — Гарькавый сузил глаза до щелочек-лезвий. — Тогда квиты мы с тобой, киношник. — Рубанул ребром ладони по колену. — Во! Выше голенищ за ночь намело. В мышеловку я тебя заманил. Ты, киношник, не бледней, я ведь причитать над тобой все равно не буду! Полбеды буран — Гриня сбежал! Водку мою вылил из бутылок, половину супов с собой угреб. Ну, крыса, мал свет — посчитаюсь я с тобой!

Хоть и не к Илькину фраза, но инстинктивно он ощутил угрозу и себе.

Гарькавый, как завороженный, уставился в окно и щелкает, щелкает курком ружья.

«Отменный кадр, — машинально отметил Илькин. — Капли на запотевшем окне, и те же капли на тоскливом лице. Все остальное сейчас неглавное, пустячное… Чуть недопроявить — уйдет в черный провал».

— Патроны ему зачем, если ружье не взял? — не в силах перебороть заискивающий тон спросил Илькин.

Гарькавый пыхает под нос, сдувая с кончика хряща капли.

— Думал, догонять кинусь… А ведь просчитался, крыса! — внезапно повеселел Гарькавый. — Заветный патрончик я всегда во внутряке ношу! — Сдул с патрона табачные крошки, загнал патрон в ствол.

— Вот что. Ждать, пока ты отлежишься, дурость получится. Наметет выше брюха, да и не ходоки потом мы без шамовки. Речки вспухнут. Гриня-то ведь недаром слинял — местный он… Ухожу я тоже. Переть тебя мне не по силам. Доберусь я до Слюдянки, значит, и тебе счастливая масть — жить будешь…

Костик молчал. По затылку снова будто стучал кто обухом топора. Что кино? Маломощное зрелище… Научиться бы настроение на экране прокручивать, чтобы зритель на всю жизнь запомнил, как пахнет сейчас смертью снег с сапог Гарькавого. Может, тогда кто-то из сидящих в зале и позаботится о его сынке… У Лешки уже вылезли два нижних зуба, и на любое, даже фальшивое внимание к себе сынка радостно смеется: «Гы-гы-гы». «Та переживет», — равнодушно подумал Костик о жене.

Гарькавый разложил остатки супов на две одинаковых кучки. И от стола было отошел, но не выдержал — осклабился.

— Жирновато тебе половину, валяться-то… А мне жратва для силов нужна. Не дойду я — тебе и вовсе супы бесполезны. Так что по справедливости давай… Он заново переделил супы и вместе с сухарными крошками смахнул свою долю в рюкзак.

— Ружьишко ты сам обещал. Помнишь, обещал? Что, иль, может, напомнить тебе? — истерично выкрикнул Гарькавый, как клоп, наливаясь красной злобой. — Я напомню! Прижало тебя, киношник, так и уравнялись сразу. Олежком зовешь! А подарок от души сделать Олег Палычу — снова в кусты? Стыдно, киношник? То-то же!

«Молчать с ним, пристрелит…» — приказал себе Илькин. Но когда Гарькавый потянулся, к кофру с кинокамерой, Илькин прохрипел:

— Не трожь, Олег. Бесполезен он тебе, не продать. Не трожь.

— Дурочка! — ласково и нагло оборвал его Гарькавый. — И до порога с ним не доползешь, медвежатник… А я тебе по дороге панорамок с первым снежком накручу. Для тебя же стараюсь! — с надрывом выкрикнул Гарькавый, но Костик его уже не слышал. Только на перекошенном злобой лице с челочкой беззвучно и плавно, как бы в замедленной киносъемке, сокращался черный рот.

Придя в сознание, Илькин сразу оценил изменившийся свет: окно полностью залепило снегом.

— Очухался? Дров я тебе заготовил. Вон под нарами забил все. Хватит дров. Ну, лады, что иль? Давай, киношник… Нет здесь больше Олега Павловича Гарькавого!

Снег засыпал тайгу четыре дня: разводьями влаги проступал на мореных временем брусьях потолка, порывом осатаневшего ветра вметывался через щель меж бревнами над головой Костика. Сырые крупные снежинки отчужденно касались горячего лба.

В один из дней за раму облепленного снегом окна уцепилась птица, кажется ворона. Клювом пробарабанила лунку чистого стекла. Костик увидал обезумевшую реку: черная вода слизывала пухлые сугробы возле самого окна.

На шестой день вместо зловещего гула подступающей реки Костик услышал благородно-грустную мелодию полонеза Огинского. Костик встал, подмел в избе пол, сварил последний пакетик супа, даже похлебал, но музыка в ушах не исчезла.

На девятый день в печальную мелодию вплелся рокот вертолета. Двое пришельцев с неба — точь-в-точь лютые белые медведи! — пытались Костика сначала раздеть, потом сгребли беднягу, унесли в свой корабль.

Черно-пенной гадюкой опоясала река спичечный коробок зимовья с слабеющим дымком над крышей. Однако восхитительный кадр портит торчащее в центре иллюминатора колесо шасси.

С досадой за упущенный кадр к Илькину вернулось и ясное сознание.

— Узнали обо мне как? — вяло спросил он человека в белом халате и унтах, не спускающего с него глаз.

— Друг твой сообщил. Прохоров.

— А-а… а… Гриня… Руки у него. Как он там?

— Хах-ха… нашел о чьем здоровье тужить. Из пушки такого быка не свалишь.

Цену правде человек в белом халате и унтах знал, потому и солгал с легким сердцем.

Сегодня утром монтажники, проверяющие ЛЭП после снегопадов, подобрали Прохорова возле самой Слюдянки. Хирург покалывал иголочкой его руки, с надеждой спрашивая после каждого укола: «Здесь боль чувствуешь? А здесь?» — Гриня отрицательно мотал головой и твердил-твердил хирургу о попавшем в беду Костике.

Болезненно обостренной интуицией Костик понял, что его обманывают. Прильнул к иллюминатору. Сквозь толщу голубоватого воздуха ему показалось, разглядел фигурку Гарькавого. Гарькавый бессильно барахтался в снежном кармане меж рваных складок гор. Потом в руках его возникла скрипка, вместо дождевика — фрак, и вдогонку пролетавшему мимо вертолету понеслись тоскливые звуки полонеза…

Выписка из материалов Слюдянской прокуратуры.

«20 сентября в урочище реки Сухокаменки охотником Ургуевым обнаружены останки съеденного медведем мужчины. При погибшем обнаружен паспорт, выданный Слюдянским РОВД на Олега Павловича Гарькавого, 1935 года рождения. На месте происшествия найдено исковерканное зверем ружье двенадцатого калибра — заводской номер 3465823, а на ветвях дерева — тридцатипятимиллиметровый киноаппарат марки «Конвас» — заводской номер 829461.

Экспертиза установила следующее. Мужчина и шатун заметили друг друга примерно метров с восьмидесяти. Мужчина начал снимать медведя. Затем три раза пытался стрелять: на капсюле патрона тройной след бойка. Так как патрон отсырел, все три раза произошла осечка. Очевидно, понимая, что от шатуна ему все равно не уйти, мужчина снимал медведя до самого момента гибели. Как сообщили с Новосибирской киностудии, куда отсылалась пленка для проявки, последние кадры на пленке — оскаленная пасть медведя. Не потерявший самообладания погибающий успел закинуть «Конвас» на дерево. С целью выяснения принадлежности киноаппарата киностудиям страны разосланы запросы…»